Глава седьмая
1
Смоляные кудри его внезапно обретенной тетки ничуть от
возраста не потускнели. Это поразительно, но ни одного седого волоса в кудрях
не завелось.
— Фамильный устойчивый пигмент, — важно объяснила
она племяннику, показательно вытягивая двумя пальцами прядь над своей
макушкой. — Ты тоже никогда не поседеешь.
— Мерси, — отвечал юный паскудник. Он очень скоро
понял, что тетка — тоже немного эвербутл: взбалмошная, обидчивая, как ребенок,
и очень родная.
В первое же утро за завтраком она объявила ему, что он —
неотесанный провинциал, и что ему следует избавляться от украинского «хэканья»
и учить испанский.
— Ис-пан-ский?! — сощурился он. — Это еще за
каким чертом?
— Семейная традиция. — Она подняла учительский
палец. — Твой дед свободно говорил и писал на испанском.
— На здоровье, — отозвался неучтивый внук своего
деда.
— Estupido! — крикнула она так, что изо рта на
стол вылетел кусок булки, который она успела откусить. Подобрав кусок со
скатерти и отправив обратно в рот, пояснила уже спокойней: — Что означает:
болван! Eres un estupido cateto! Ты — провинциальный болван!
— А как по-испански: «ощипанная кура»? — с
любопытством осведомился племянник.
Тетка задумалась…
— На испанском нет разницы между «курой» и «курицей».
Хм… — она с интересом взглянула на юношу. — А в самом деле: в
литературном испанском «курицы» почему-то вообще почти не упоминаются, больше
петухи и цыплята. Понятие «ощипать» передается словом «обобрать». Если же ты
имел в виду презрительный оттенок по отношению к женщине, то… лучше, пожалуй,
сказать: пахаррака.
— Пахаррака? — весело переспросил он. —
Отличный язык. Начинаем учить испанский. Будешь у меня Пахарракой.
Она отложила вилку и сказала:
— Ты вылетишь отсюда в два счета, сегодня же! — и
вслед за этим заявлением сразу: — И будешь называть меня Фанни Захаровна! На
«вы»! Понял?!
— А как тебя называл этот… ну, мой дед? —
невозмутимо осведомился наглец.
Тетка затуманилась и пробормотала:
— Папа?.. — вдруг растерянно подумав, что за много
лет второй раз вслух произносит это слово. И все из-за этого мальчишки. —
Папа называл меня… Жука.
Племянник поднялся из-за стола, обошел его, встал у тетки за
спиною, так что оба они отразились в высоком зеркале напротив, обнял ее плечи и
сказал:
— Смотри, Жука: Семейный снимок.
И так поразительно был на папу похож, что Фанни Захаровна
неожиданно для самой себя бурно разрыдалась.
* * *
В быту его тетка была на редкость непритязательна. Спала,
например, на старом отцовском диване, в деревянную спинку которого был вделан
допотопный купеческий ящичек с двумя полками и стеклянной дверцей. Захар,
который все вокруг подмечал и которому вечно до всего было дело,
поинтересовался: для чего шкафчик: для выпивки? для румок? для слоников? почему
ничего не стоит?
Жука немедленно огрызнулась, чтоб не лез не в свое дело. Он
улыбнулся.
Почему-то буквально в первые же дни дело обернулось так, что
эта комната без этого стервеца уже казалась необитаемой — он на редкость уютно
и ловко в ней расположился, и осмотрев и ощупав все стоящие и лежащие предметы,
уверенно брал, что ему хотелось, ласково тетке улыбаясь, если та его
одергивала.
— А что там, на антресолях? — в первый же день
поинтересовался племянник. И Жука, ровно так же, как в сорок пятом — тете
Ксане, пояснила, что — ничего, барахло ненужное.
— А посмотреть?
— Да кто полезет, высота метров пять.
— А лестница?
— Лестницу сожгли в начале блокады.
— И шо, больше не купили никогда?
— Отстань от меня, липучка, надоел, вылетишь отсюда немедленно!!!
Он приволок лестницу минут через пятнадцать. Все очень
просто, Жука: выпросил на складе гастронома за углом, оставил им три рубля и
паспорт в залог.
Мгновенно по лестнице взобрался наверх, и понеслись оттуда
удивленные ахи: ах, черт, здесь холсты на подрамниках! ах, чи-и-и-стые! ах,
откуда?!
И весь день, раздевшись по пояс, перебирал там что-то,
снимал, вытирал пыль, осматривал, аккуратно перевязывал, перепаковывал, опять
поднимал наверх…
К вечеру Жука поняла, что бездельник и наглец способен к
многочасовому сосредоточению и упорной работе. Сюрприз! Нет, не сюрприз, подумалось
сразу, не сюрприз, а — папа…
Вечером он окончательно спустился с лестницы, заявил, что
холсты так и будут пока лежать именно там в полном порядке, на всякий случай… Был
молчалив, видимо, сильно удивлен, что тот… его тезка… отец Жуки, словом… тоже
был снедаем художнической страстью… И с этого дня в разговорах стал называть того
не иначе, как дедом…
* * *
Андрюшу он вызвал в Питер через неделю, и все время приемных
экзаменов в девятый класс СХШ тот тоже прожил у неожиданной и смешной тетки
Захара, ежеутренне совершающей у окна какие-то балетные па. Спали валетом все
на том же надувном красном матрасе, отгороженные от тетки
шелково-бамбуково-рассветной китайской ширмой, купленной по этому случаю в
антикварной лавке у Юрия Марковича.
Экзамены оба одолели с успехом и — отметим — совершенно
самостоятельно: письмо дяди Сёмы с обращением «Дорогой клиент!» в день
художественного просмотра со страшным гоготом пустили по ветру снежным вихрем с
Литейного моста.
В то время СХШ имени художника Иогансона, детище и юный
подлесок института имени Репина (в народе — академии художеств), уже покинула
стены самой академии и перебралась на Васильевский остров, в особняк на улице
Детская, 17-а. Там было менее торжественно, менее ободрано, более привольно и
уютно. Поблизости находились ДК имени Горького, приличные, но по бедности
недостижимые для ребят забегаловки «Русский музей» и «Эрмитаж», а также
анонимное кафе, имя которого ничего не значило, потому, что ученики и педагоги
СХШ именовали его просто — «гадюшник».
Специальные предметы в школе повторяли структуру обучения в
академии: рисунок, живопись, скульптура, композиция, история искусств. И столь
же консервативным бьио преподавание: в основном их учили копировать.
Самым свободомыслящим был косноязычный лохматый Павел Ильич
Махонько. На уроках он безумно страдал — то ли с похмелья, то ли по
идеологическим причинам. Подходил к ученику со спины, с отвращением смотрел на
рисунок, держа в руках большую чешскую резинку. Затем резким движением бедра
подвигал, как сбрасывал, ученика со стула, и размашистыми линиями остервенело
весь рисунок стирал. Поднимал глаза и страдальчески произносил: