Аркадий Викторович — тот всегда бывал на таких выставках,
иногда покупая у молодняка одну-две работы («знаете, Захар, никогда не угадаешь
— кто из нынешних канет в Лету, а кто вдруг всплывет; это небольшие
прозводственные затраты, сродни дорожным расходам») — не понимал, чего же
Захар добивается.
— Ну, вот вы оценили вашего «Капитана Рахмила» в пять
тысяч долларов, — говорил он. — Картина превосходная, слов нет, но
имя-то ваше пока никому ничего не говорит. Между тем, качество живописи никого
из западных галеристов и кураторов давно уже не интересует. Искусство сегодня —
это политика и бизнес. Интересуют миф, легенда, направление, понимаете? А
направление всегда двигает группа. И это отнюдь не новое веяние. Вспомните
импрессионистов, фовистов… пост-импрессионистов, наконец… Западному куратору
интересно стать идеологом целого направления, а не одинокого, затерянного в
волнах времени, живописца. А галерея-то эта, кстати, хорошая, одна из лучших в
Цюрихе… вот пригласили вас участвовать в групповой выставке; и, главное,
каталог будет, каталог! Отчего вы отказались?
— Я, Аркадий Викторович, и в любви, и в искусстве
чураюсь групповухи. Предпочитаю обособленность. А главное, не нуждаюсь в
идеологе. Эти кретины, которые сами не в состоянии провести линию на бумаге,
почему-то считают, что художника надо вразумлять… Меня это приводит в
бешенство.
— И очень досадно! Вот продали бы мне всю «Иерусалимку»
махом, за нормальную цену, а через какое-то время очнулись бы знаменитым, и
пошли бы тысячи, как кегли, сшибать!
Но Захар лишь уклончиво улыбался, не желая указывать Аркадию
Викторовичу, что тот противоречит самому себе.
У него был собственный план на предмет продвижения своих
картин. Да, сегодня еще все эти с недоумением отваливают от стенки, узрев
четырехзначную цифру, пожимают плечами, качают головой: «наглец, сумасшедший,
что он о себе воображает!». Ну, как же, они привыкли скупать в России картины
пачками, по три доллара на килограмм, как конкистадоры меняли у индейцев слитки
золота на нитки стеклянных бус… Нет, дудки! Рано или поздно это мародерство
закончится, Россия предъявит в искусстве свою цену. И тогда — потом, потом, он
никуда не торопится, — никто из этих не посмеет сказать: «А, Кордовин… да
я в восемьдесят восьмом его картинки по двести долларов скупал».
3
Однажды поздно вечером раздался звонок. (Жука уже улеглась и
даже вздремнула, поэтому в спину ему понеслись энергичные проклятья на всю эту
богемную шоблу, для которой нет понятия приличий.) Но это оказался Аркадий
Викторович, человек строгих правил и безупречного этикета.
Его выразительный голос, казалось, утратил всю свою
великолепную властность, и сейчас плясал и вздрагивал, и чуть не петуха давал:
— Захар, голубчик, я разбудил вас?
— Не меня, а тетю.
— Ради бога — вымолите за меня прощение у Фанни
Захаровны! Просто я понял, что утра не дождусь.
— А что случилось? — обеспокоился Захар.
— Вы можете приехать немедленно? Я оплачу любой
транспорт.
— Тогда — вертолет, — натянуто пошутил
Захар. — Аркадий Викторович… выезжаю, конечно, а что стряслось?
— Давайте, мигом! Вы с ума сойдете, обещаю вам!
…Он поймал такси буквально возле дома — помимо других
везений, в его жизни было еще и это: такси или любая попутка выныривали из-под
локтя, стоило только руку поднять, — и минут через десять уже всплывал на
третий этаж в знакомом лифте с разболтанными чугунными дверцами.
Дверь открыл сам Аркадий Викторович — взъерошенный, со
вздыбленной какой-то, вычесанной вперед бородой (у Захара мелькнуло: Иван
Грозный, только что порешивший сына).
— Тихо, — прошептал коллекционер, — Валерия
Викторовна спит. Идемте в кабинет. — Накинул цепочки, задвинул засовы и
рукой махнул, углубляясь в темный коридор, — словно леший заманивал в
чащу…
На зеленом сукне массивного антикварного стола белели три
листка, размером в пол-листа писчей бумаги каждый. И поскольку Захар
остановился в дверях, Босота, с блестящими в свете настольной лампы глазами,
опять пригласительно махнул рукой, завершив жест на — уже видно было —
рисунках.
— Ближе, ближе… Приготовьтесь!
Тот подошел, склонился над листками и сразу выпрямился,
подняв на коллекционера глаза.
— Да! Да! — торжественно проговорил Аркадий
Викторович. — Вы не ошиблись!
Каждый из выполненных пером рисунков являл обнаженную
женскую фигуру: грузная старуха, сидящая на лавке рядом с круглой деревянной
бадьей; повернутая спиною к зрителю круглобокая молодуха, энергично скребущая
мочалкой бедро, и анфас — юная девушка, что доверчиво смотрит прямо на зрителя:
на голове обернутое чалмою полотенце, на ногах — трогательные тапочки.
И рука гениального рисовальщика — ясное параллельное
движение линий, осязательная объемность фигур, их движение как бы навстречу
зрителю, — и главное, подпись, не оставляли сомнений в авторстве. Всего
две буквы: маленькая пузатая латинская D, как в приземистой избе сидящая внутри
квадратной А. Немецкая дотошность и виртуозная точность деталировки даже в
подписи: Альбрехт Дюрер.
— Похоже на этюды к картине или гравюре… —
задумчиво проговорил Захар. — Замечательные копии…
— Копии?! — странно улыбнулся Босота. —
Посмотрите на обороте.
Захар двумя пальцами осторожно перевернул желтоватый плотный
лист. Там стоял простой лиловый штамп с двумя словами по кругу: Kunstverein
Bremen.
— Вы когда-нибудь слышали про «Бременские рисунки»?..
Сядьте, Захар, я сейчас чаю заварю. Я ведь часа три как с самолета, от волнения
с утра ничего не ел… Поверите, до сих пор меня не отпускает какая-то безумная
дрожь, странное сочетание охотничьего азарта с мандражом петляющей дичи. Все
мне казалось, что за мной гонятся, настигнут и убьют.
Он вышел, тихонько притворив дверь, и минут через пять из
кухни донеслось пыхтение чайника, звяканье ложки о края серебряной сахарницы.
Эти несколько минут Захар отрешенно смотрел на рисунки, так просто, так свободно
лежащие на столе. Это были гениальные рисунки, и… и он мог бы их воспроизвести.
Наверняка знал: мог бы. Воспроизвел бы в непогрешимой точности легкие,
одновременно сильные линии — то золотое сечение искусства, от которого
перехватывает дыхание где-то в области диафрагмы. Золотое сечение искусства? Но
тогда — что есть индивидуальность художника? В чем она заключается? И где та
грань, за которой ее можно разглядеть?
Наконец, вернулся Аркадий Викторович с подносом в руках.
— Здесь сядем, — проговорил он, расставляя чашки
на письменном столе, подальше от рисунков. — Придвигайтесь. Вот, печенье,
мармелад… то, что на виду стояло. Не хотел в холодильнике шебуршить, пусть
Валерия Викторовна почивает, оно и нам здоровее будет… История так называемых «Бременских
рисунков», Захар, это история графа Монте-Кристо в советском варианте. Коротко
так: перед самым концом войны наша инженерно-саперная бригада заняла под постой
замок Карнцов, это под Берлином. И совершенно случайно, с подсказки угнанного
немцами работника-украинца, бойцы обнаружили замурованный подвал, в который
дирекция бременского Кунстхалле перевезла, спасая от бомбежек, бесценные
сокровища — порядка полусотни картин, тысячи две рисунков и три тысячи листов
печатной графики. Откуда это стало известно? Капитаном бригады был некто Виктор
Балдин, реставратор Троице-Сергиевского монастыря. В ночь обнаружения тайника
он был в карауле, и к началу грабежа не поспел — солдатики уже разобрали себе
«картинки с голыми дамочками». Ну, а всякое там фуфло, вроде пейзажей или
портретов каких-то военных, попов и прочих скучных горожан, побросали на пол и
прошлись по ним сапогами… Когда Балдин вернулся из караула, то все уже было
разграблено, и он принялся подбирать, что на полу валялось — по его
свидетельству, был там и Рафаэль, и Ван-Гог, и Рубенс… Пока добирались на
родину, он обменивал у однополчан на трофейное добро то один рисунок, то
другой… Но, конечно, много чего осталось в котомках и чемоданах у простых
отличных ребят, наших отечественных героев, нормальных мародеров. Потом, с
течением времени — это длинная история, — всплывало то одно, то другое… Не
суть важно. Очень многое до сих пор числится среди пропавшего. Например,
Дюреровская «Женская баня»… — Он кивнул на рисунки. — Перед нами,
думаю, как верно вы заметили, этюды к ней…