Ох, Дзюбушка… Дзюбушка — это целая жизнь. Зато когда того
посадили за «тяжкие телесные» (идиотская драка, этот бугай никогда не мог соразмерить
силу своих боксерских кувалд, особенно по пьяной лавочке) — Захар всеми
мыслимыми способами пять лет пересылал его жене и дочке деньги на жизнь, иначе
бы те не выдюжили.
— Ну, как ты, родной?
Сейчас можно расслабиться минут на десять: последует торжественное
и подробное перечисление всех побед его ребят, молодняка, с таким же подробным
пересказом неудач, с восклицаниями и неудержимым хвастовством. Затем надо
спросить про «дочу» (самая большая слабость этого динозавра) — та уже
поступила в институт, что-то там педагогическое, надо выслушать и проникнуться;
про жену Ларису — пенсия не за горами, давление скачет, лечиться ж не у кого…
Наконец последний традиционный вопрос:
— Как там Андрюша?
— Да не беспокойся ты, Захарыч, ты шо, все нормально.
Были там на родительский день, все прибрали, буквы я позолотой поновил. Лариска
эти посадила, как их… — и оторвавшись от трубки: — Лара-а! Шо мы у
Андрюши-то посадили? Как? — и снова в трубку: — О! флоксы и ромашки,
говорит. Короче: полный порядок.
Вот теперь можно и побеседовать.
— Дзюбушка, — сказал он, не меняя безмятежной
интонации, не напрягая друга. — Есть дело небольшое. Мне нужен ствол. В
Майями.
— Майями, — повторил Дзюба. — Шо-та слышал.
Эт где — в Америке?
— Да, город такой, Майями-Бич. Во Флориде.
Два-три мгновения в трубке легонько мычали, затем опять
хриплый бас крикнул в сторону:
— Лара! Никитка Паперный, он куда поехал — в Канаду?
Или Америку? А-а… А тетка его еще здесь? Та Фира Михална! — И Лара что-то
неразборчиво говорила из кухни…
— Захарыч, — наконец вернулся Дзюбушка. —
Лара говорит, шо Никитка вроде именно в те края попёрся. Нью-Йорк — это там
близко? Не? Дальше, чем Винница к Киеву? Короче, вечером звони. Часов в девять.
Получишь все наводки.
После чего они еще поговорили минут пять за Винницу — кто
помер, кто — слава богу, перебивается. Вроде уже попрощались… И лишь тогда
Дзюба — вот слон, как же туго до него все доходит! — спросил неуверенно и
напряженно:
— А ствол-то… это? Ты шо, Захарыч?! Ты нашел, что ли,
гада?! Нашел?!
И столько яростной силы было в этом сорвавшемся в дискант
голосе, что у Захара у самого сдавило горло; он прокашлялся и тихо, твердо
сказал:
— Нашел, Дзюбушка. Так и передай Андрюше: нашел.
2
Двумя сильными плавными дугами парил в высоком окне
мастерской орел. Застыл, завис, как на портрете Пилар — недаром он поместил
фигуру девушки на фоне именно этого — широкого, как Врата Милосердия, арочного
окна, а не того, небольшого окошка ее убогой студии. И воздух, обнимающий на
холсте ее тело, это здешний воздух Иудейских гор. Правда, на дальних планах в
картине виднеются отнюдь не крыши мирных кибуцев, а старый Толедо в тревоге
закатного солнца, когда сизые тени от плывущих облаков глушат пожары улиц,
когда все в движении, на небе и на земле.
Он приступил к ее портрету еще весной, после одного
тревожного сна, в котором она металась по своей комнатенке, бледная,
распатланная, невнятно жалуясь ему на тошноту и боли в груди, а он уверял ее,
что она прекрасна, даже в нездоровье — прекрасна, прекрасна… Моя сирота…
Проснулся, дивясь тому, как цепко она пустила в нем ростки, и в этот же день в
лавке художников купил небольшой холст на подрамнике.
И когда впервые за многие годы выдавил из тюбиков на палитру
маслянистые змейки для своей работы, у него вдруг перехватило дыхание так, что
он смущенно хмыкнул…
По одной из улиц, что вьется змейкой за спиной обнаженной
Пилар, он решил пустить процессию «насаренос» — вереницу теней в белых колпаках
Ку-клукс-клана, с прорезями для глаз.
Раза три ему приходилось попадать в водоворот Пасос — процессий,
выходящих из церкви; когда капатас хрипло руководит группой носильщиков — косталерос,
и те, с гигантской платформой, выплывающей из храма на их плечах,
останавливаются на пороге и слегка подкидывают ее, приноравливаясь удобнее, и
по толпе проносится благоговейный вздох…
Казалось бы, раздолье для художника: чего стоят одни только
шеренги римских солдат в сверкающих на солнце золотом анатомических панцирях, в
италийских шлемах, с раскидистыми белыми плюмажами. А вышитые золотом мантии на
фигуре Девы Марии, а пышные балдахины с золотыми кистями и целый лес горящих
свечей, среди которых резные фигуры Иисуса и Марии движутся в пылающем зареве!
А гроздья фонарей перед изумительным барочным лицом Севильской Богородицы со
страдальческими бровями, что плывет на плечах косталерос под утробный гул
барабана, под тихий перезвон колокольчиков, или под восторженный рев толпы: — Макаре-е-ена!
Гуа-а-апа!
[39]
Но отчего-то он не любил все эти красочные католические
шествия Страстной недели, ради которых в Испанию обычно наезжают туристы.
…и отчетливо помнил одну жутковатую встречу в Толедо, когда,
всю ночь пробродив по испещренному огнями мистерий городу, он уже возвращался в
отель и на повороте неожиданно столкнулся с процессией Cristo de La Vega —
распятый Иисус с повисшей рукой. Обычно эта процессия проходит под пение
семинаристов, но тут — либо певчие от усталости смолкли на минуту, либо пауза
полагалась по уставу — но, завернув за угол, он угодил в жуткую молчаливую
толпу с картины Гойи: лес горящих свечей и безымянных колпаков, обвязанных
вокруг шей, мерное движение толпы в полной тишине, под шарканье босых ног… Он
отпрянул и инстинктивно вжался в сырую стену старого дома, пропуская восьмерых
«косталерос», влачащих на плечах тяжелый помост, на котором в средневековых
отблесках огней плыл знаменитый толедский Христос, уронивший с перекладины
креста руку в знак подтверждения некой клятвы… И сразу громко загукал барабан и
пронзительно заныла флейта.
И вот тогда ничем не объяснимый ужас пробежал по корням его
волос. С необыкновенной ясностью он осознал, что уже видел и слышал все это:
голос флейты, шарканье босых ног, глубокий блеск враждебных глаз в прорезях
колпаков и отблески огня на старых стенах. Главное же: он должен был скрыться,
немедленно сгинуть, провалиться сквозь землю! Дождавшись, когда мимо прошаркают
последние статисты процессии, он бросился бежать, сам не зная куда, вниз по
улице…
* * *
Две совершенно готовые картины стояли на мольбертах. И
крутясь понемногу в мастерской, поднимаясь в подсобку — сварить кофе или
накормить Чико, возвращаясь снова в светлую арочную залу, он останавливался то
перед одной из них, то перед другой.
Странно: такие разные по стилю, они, казалось, несли на себе
отпечаток единой художественной индивидуальности. А ведь портрет, найденный в
Толедо, он, по сути дела, только реставрировал — да, чуток тронул его в нужную
сторону, это верно, но в целом очень бережно отнесся к исходному материалу.