И на этот твой возможный вопрос я отвечу: я пишу тебе потому, что мне больше некому написать. Я отвечу тебе: да, я понимаю, как это жестоко. Я скажу тебе: если живописец боится взять кисть, полагая, что картина, стоящая у него перед глазами, не под силу ему, тогда он не творец. Я скажу тебе: мир устал от условностей и закрытости. Хочется, наконец, — хотя бы сейчас, когда ночь лежит над тем миром, в котором я живу, — сказать правду листу белой бумаги. Мне совестно за это мое письмо, потому что я вижу в нем торг. Но я не мог его не написать, ибо в нем — надежда.
Сейчас я лягу спать, а утром решу, отправлю его или нет. Я должен прочесть его при солнце. Если я решу его отправить, то адрес, по которому ты мне ответишь, будет простым: Ричард Майр, Кордова, центральная почта, Аргентина, до востребования».
…Он проснулся за несколько минут перед тем, как хозяйка мягко постучала в его дверь:
— Сеньор, пора…
— Спасибо, — ответил он. — Вы так любезны, я бы наверняка проспал.
— Я приготовила вам кофе.
— Благодарю вас.
Он быстро умылся, прочитал письмо, лежавшее на столе, не садясь; поморщился: «Философствую, как человек, ожидающий приговора, а я ведь уже приговорен. А об этом я не написал. Это плохо. Приехав ко мне, она окажется на мушке. Как и я. За мной идет охота, я ненадолго оторвался, они найдут меня через Роумэна, они сделают все, чтобы он приехал ко мне. Или я к нему. И тогда я уже не оторвусь. Мой провал — дело времени. Нельзя это таить от себя, а уж от нее тем более».
Он посмотрел на часы: «У меня есть пять минут, никогда нельзя откладывать то, что можешь сделать сейчас».
Штирлиц присел к столу и дописал:
«Зеленоглазая моя! Я прочитал это письмо утром. В комнате много солнца, оно пронизывает маленькую комнату, и нет уже на белой стене моей зловещей тени. Ночь — время призраков, день предполагает правду. В первую очередь с самим собой. Так вот, я загнан, за мной идут по пятам, меня ищут и обязательно найдут. Увы, ты будешь бессильна помочь мне, но обречешь себя на горе. Точнее: я обреку тебя на горе. Еще точнее: тебя обрекут на горе те, кто меня ищет. Я уходил от этого, главного, прошлой ночью. Я хитрил с самим собой, я тешил себя надеждой. Так что в том настоящем, которое нам, возможно, отпущено, бог знает, сколько дней нам придется провести вместе. Боюсь, что мало…»
— Сеньор, вы опоздаете, — услышал он тихий голос хозяйки.
Штирлиц посмотрел на часы: «Время. Я допишу письмо в поезде, в конце концов можно купить вечное перо на вокзале, не обязательно брать „монблан“, можно писать и обыкновенной здешней „самопиской“, не может быть, чтобы здесь их не было в продаже».
Женщина ждала в маленьком холле; всего пять столиков. «Действительно, семейный пансионат. Вот бы где спокойно пожить, продумав, как поступать дальше. А что думать, — спросил он себя. — Тебе не надо думать. От Роумэна ты имеешь данные, что в Кордове работает штандартенфюрер СС Танк, автор авиационных моторов, человек Геринга; есть у тебя адрес одного из звеньев цепи: неизвестный, калле Сармьето, пятнадцать, связник Райфеля, перевалочная база в направлении на Чили. Ты имеешь еще одного человека, он инженер, работает на заводе, Хуан-Альфрид Лопес; ты должен быть там, в Кордове, и делать свое дело, которое есть продолжение того, которому ты отдал добрую треть жизни, лишившись дома, семьи, Сашеньки, сына…»
— Вы любите горячий хлеб? — спросила женщина. — Или только слегка подогретый?
— Слегка подогретый… Как это любезно, что вы встали в такую рань.
— А почему вы говорите шепотом?
— Чтобы не разбудить ваших постояльцев.
— У меня их нет.
— Почему? Прекрасный пансион, очаровательная хозяйка.
— Очаровательную хозяйку муж обвинил в неверности… А в нашей стране нет развода… И поэтому в моем пансионате мало кто теперь останавливается…
Штирлиц мягко улыбнулся:
— У человека было двое детей, и он, подойдя к первому, сказал: «Дитя мое, сегодня иди работать в винограднике». Он же ответил: «Иду, господин» — и не пошел. И подойдя ко второму сыну, человек сказал то же. И тот ответил: «Не хочу». А после раскаялся и пошел. Кто из двоих исполнил волю отца? Говорят: последний. Говорит им Иисус: «Мытари и блудницы идут впереди вас в царство небесное…»
— Это из Матфея?
— Да. Вы хорошо знаете тексты…
Женщина вздохнула:
— Ночью я сказала вам неправду. Я постоянно читаю эту книгу не для того, чтобы легче считать деньги и делать финансовые отчеты. Деньги трудно считать, когда их много, а у меня их нет… Просто одной очень страшно, особенно если нет детей…
— По-моему, трудности жизни куда страшнее, если есть дети.
— Так считают мужчины. Вы не правы. Когда есть дитя, женщина обретает силу и лишается страха.
В вагоне он зашел в туалет и письмо к Клаудии сжег, полагая, что в Кордове напишет новое; иного выхода нет; рядом с ним должна быть женщина; ничто так не легализует мужчину, как это.
«Ты сам сказал эти слова, — спросил себя Штирлиц, — или их кто-то другой произнес в тебе? Если это сказал ты, тогда тебе должно быть очень за них стыдно; цель, которую оправдывают средства, всегда оказывается бесполезной. Я должен написать Клаудии всю правду; нельзя начинать то дело, которому ты отдашь себя, с безверия. Или я решу открыться ей по-настоящему, или не напишу ни слова».
То, что он не отправил письмо Клаудии из Санта-Фе, спасло его: после того как Роумэн вылетел в Асунсьон, все его контакты (Клаудиа в том числе) были взяты под наблюдение теми или иными секретными службами: корреспонденция перлюстрировалась, телефонные разговоры прослушивались, а банковские счета подвергались самому тщательному изучению.
Даллес, Макайр (Нью-Йорк, декабрь сорок шестого)
Выслушав Макайра с несколько отстраненным, рассеянным интересом, Даллес, покачав головой, заметил:
— Я бы не сказал, что эта история может вас радовать, Боб. Помните строки Ли Ю? «Так много, много тысяч ли прошел за десять лет, но где я горя не видал, где не видал я бед? Чуть-чуть погреюсь у костра, и снова в дальний путь, но прежде, чем поводья взять, мне хочется вздохнуть: жалею и скорблю о том, что муки зря терплю, я наш родимый Юйгуань не отстоял в бою…» Помните?
— Да, я читал его стихи.
— Наверное, засыпаете над ними? — усмехнулся Даллес. — Ничего не попишешь: если нравится мне, должно нравиться и вам, не так ли?
Макайр хотел было возразить, но, взглянув на Даллеса, ожидавшего его ответа с улыбкой, весело рассмеялся:
— Вообще-то вы правы, Аллен. Я действительно засыпаю над этими чертовыми китайцами. Читать поэзию — удел избранных.
— Это вы хорошо заметили. Именно так: не только создавать поэзию, но и уметь ее читать — дано отнюдь не многим… Но вы запомните это имя. Боб, запомните… Ли Ю написал десять тысяч стихотворений… Вернее, написал-то он много больше, я имею в виду лишь сохраненные неблагодарными потомками… За свою поэзию он пять раз был в ссылке и восемь раз отмечен высшими наградами императора. — Даллес повторил: У них ссылка являлась формой университетского образования, без нее поэт не поэт, а так, недоразумение… Ну, хорошо… Давайте подведем итог. Роумэна вы проиграли?