— Вот видите, — задумчиво откликнулся дон Хосе. — А мы, аргентинцы, к испанской культуре, включавшей — как вы настаиваете — элементы древнегреческой, прибавили магическое искусство индейцев, идеи французских энциклопедистов; алчное колонизаторство британцев вынудило нас выучить английский; уже в начале сороковых годов «По ком звонит колокол» здесь знали лучше, чем в Штатах, не говоря уже о Европе… Мы — бурлящий котел, че, наша литература, являющаяся выразителем идей, чревата провозглашением манифеста, и этот манифест очень не понравится на севере, не сердитесь, что я это говорю вам, янки… Границы не могут охранить ту или иную традицию, особенно в наше время… Армия, которую мы содержим, не в силах сдержать чье бы то ни было нашествие в Кордильерах или в сельве Параны, — сама история так распорядилась… Армия охраняет не страну с ее традициями, а президентский дворец, че…
— Видимо, ваша литература стоит перед важнейшей задачей: понять новую суть времени, — заметил Штирлиц. — За последние двадцать лет гений науки взорвал изнутри понятие о времени и пространстве… В Европе и Штатах это поняли уже… У вас еще, видимо, предстоит понять. Это вызовет ломку укоренившихся представлений о литературе.
— Заметьте, первая реакция почти на все великие романы мелкорослых критиков определялась однозначно: «Какой это роман, пародия на литературу!» — дон Хосе вздохнул. — Мир еще до сих пор живет под гнетом Золя, который говорил, что писатель должен погрузиться в маленький район, раствориться в нем, понять его, а уж потом живописать то, что стало для него самого бытом… А ведь это дезориентирует литератора: посетив народный праздник, он описывает действие, но не задумывается над внутренними причинами, то есть проходит мимо истинной традиции…
— Верно, — согласился Штирлиц.
— Вы читали роман гватемальца Мигеля Анхела Астуриаса «Сеньор президент», че?
— Нет. Когда он вышел?
— Только что… Сюда его не очень-то ввозят, есть некоторое сходство между президентами — нашим и литературным. Это — динамит под нынешние устои Латинской Америки, че, это страшнее любого лозунга, потому что это правда, причем написанная с захватывающим интересом. А про Хорхе Амаду слыхали? Бразилец… Почитайте его «Страну карнавала» или «Мертвое море»! Это же призыв к борьбе… Вы спрашивали меня о журналистах, которые могут писать по-настоящему… Где-то в Буэнос-Айресе работает Хуан Карлос Онетти, он эмигрировал из Уругвая, там его гоняли за роман «Бездна»… Если попадете в столицу, обязательно повстречайтесь с ним, он — кладезь знаний и чувств, совершенно поразительный мастер.
— И никто из журналистов такого класса, как он, не занимался вопросом немецкой иммиграции в Латинскую Америку?
— Наших писателей больше занимают проблема индейско-креольского синтеза и вторжение янки… Правды ради надо отметить, что немцы вели себя здесь значительно тише «гринго», че. Не сердитесь за «гринго», это у нас в крови, — помните Джека Лондона, его «Мексиканца»? Это же он канонизировал кличку «гринго», до него такого понятия не существовало в литературе… Лишнее доказательство того, что книга — главный свидетель прогресса…
Штирлиц кивнул, задумчиво спросил:
— Кто может иметь информацию о немцах в Кордове?
— Хм… Зачем вам это, че?
— Зачем? — переспросил Штирлиц. — Да как вам ответить… Наверное, затем, что я воевал с наци… Довольно трудно и долго…
— Хотите писать книгу?
— Не знаю… Сначала хочу собрать материалы, а там видно будет.
— У вас есть печатные труды?
— Пока — нет.
— Готовите?
— Обдумываю…
— С кого хотите начать? С тех, кто был за Гитлера? Или с противников?
— Тот, кто был за Гитлера, за него стоит и поныне, только молчит, дон Хосе. Гитлеризм — въедливая зараза… Примат национального, вседозволенность во имя торжества этого постулата, пьяное ощущение собственной исключительности… Щекочет нервы, слабым дает силу, бездарным — надежду на самовыявление.
— А вот я иногда думаю, дон Максимо: отчего мир столь часто оказывается зависим от бездарей?! Если у какого экономиста, историка, художника или поэта не ладится дело, так он рвется в политику… Первым это понял Цицерон. Надежнее всего остаться в памяти человечества, если будешь произносить речь в сенате, а не в суде: больше слушателей, да и каждое слово записывается десятками секретарей…
— Да, это так.
— Значит, вас интересуют немцы… Что ж… Попробуйте побеседовать с профессором Хорстом Зуле, че, он сбежал сюда от Гитлера… В сорок четвертом его квартиру подожгли молодые наци, с тех пор он редко выходит из дома, не преподает в университете, дает приватные уроки немецкого языка и истории — только аргентинцам. Он пытался разоблачать наци, знает немало, начните, пожалуй, с него… Но после того пожара он испугался, очень испугался, поимейте это в виду… Ну, а тот документ, который вы мне принесли из библиотеки, принадлежит перу моего доброго знакомца профессора Гунмана. Нацист он или нет, не знаю, но то, что компетентен в сборе фактов, — это бесспорно, могу написать рекомендательное письмо…
Хорст Зуле был мал ростом (метр шестьдесят от силы), приволакивал левую ногу (она была у него высохшая), — ступни до того крошечные, что носил детские сандалии.
Зуле не сразу открыл дверь; она была на цепочке из нержавеющей стали; долго расспрашивал, откуда приехал дон Максимо, дважды спросил, отчего дон Хосе не написал хотя бы несколько слов на визитной карточке, потом, наконец, смилостивился и пригласил Штирлица в маленькую квартирку на последнем этаже в доме на набережной пересохшей реки.
От пола и до потолка комната была заставлена стеллажами (самодельные, дерево плохо простругано, но довольно тщательно выкрашено масляной краской); стеллажи стояли и в коридоре; даже на кухне одна стена была отдана книгам и папкам с документами.
«Наверное, и в туалете у него лежат папки с вырезками, — подумал Штирлиц, — скорее всего вырезки из нацистской прессы; доктор, судя по всему, относится к типу людей, которые таят ненависть в себе, опасаясь ее выплеснуть; правду говорят лишь в кругах близких, да и то втихомолку, для собственного удовлетворения, получая высшее наслаждение от того, что познали истину; впрочем, они вполне искренне ненавидят ложь и варварство, честны перед собой, а кругом пусть все идет так, как идет: „плетью обуха не перешибешь“».
— Дон Хорст, я хотел бы…
— Не надо «дон», — оборвал Зуле. — Просто «доктор», не терплю выспренности…
— Простите, пожалуйста, доктор. Но дон Хосе сказал, что вы всегда высоко чтили традиции той страны, куда вам пришлось уехать с родины. «Дон» — это традиция.
— Что он еще вам рассказал обо мне?
— Еще он рассказал, что молодые наци разгромили ваш дом и сожгли библиотеку.
Зуле усмехнулся:
— Именно поэтому я и забрался на последний этаж.