— Да уж, страшновато… Мне даже что-то зябко стало от ваших слов… Кстати, не замечаете, здесь дует от иллюминатора? Давайте переберемся подальше в хвост, если не возражаете…
Штирлиц усмехнулся, покачал головой. «Будь все трижды неладно, — сказал он себе, — противно жить, когда знаешь, от какой болезни помрешь и в каком возрасте…»
— Там дует еще хуже, Викель. Я бы сразу вас пригласил к себе, в хвост, но там еще сильнее дует, я поэтому отсел на второе кресло, да и потом, если запасной выход ненароком откроется, нас высосет, как в трубу, а здесь мы надежно прикрыты теми, кто первыми будет волочить по проходу…
— Ну вас к черту, Штир… Браун, от того, что вы говорите, отдает садизмом.
— Прошли одну школу, — усмехнулся Штирлиц, — чему ж удивляться? Вы где работаете?
— Я? — Ригельт не ждал такого прямого вопроса; это только янки назойливо представляются: «Я — Джим Смит из Чикаго, владею обувным магазином, женат на молоканше и имею трех детей»; все-таки немец значительно более тактичен, а любой прямой вопрос, обращенный к малознакомому человеку, в определенной мере некорректен. — Я служу в компании.
— В какой? — так же сухо осведомился Штирлиц.
— В… В ИТТ, — ответил Ригельт, невольно поддаваясь манере Штирлица ставить вопросы и досадуя на себя, что он не предусмотрел возможности такого оборота разговора. Впрочем, он не мог себе этого представить, потому что авторитарность нацизма предполагала всепозволенность лишь после соответствующего приказа начальника; тогда ответа было необходимо добиться любым путем; в обычной же жизни, вне стен рабочего кабинета, люди как раз и находили отдушину в том, чтобы не ставить однозначных вопросов, — страх сделался нормой жизни; именно ответ таил в себе особый страх; вдруг что не так скажешь, — поэтому беседы велись по касательной, были осторожны и оттого лишь казались корректными.
— Да? Любопытно, — заметил Штирлиц. — Чем занимаетесь? Насколько я понимаю, эта контора работает в сфере связи. Вы же не инженер, нет?
— Я филолог.
— Ах, вы филолог… Знаете португальский?
— Выучил. Но в основном я имел дело с английским. Вы же помните.
— Я не помню. Иначе бы не спрашивал.
— А вы где работаете? — преодолевая какой-то внутренний страх, спросил Ригельт. — В какой сфере?
— Во многих, — отрезал Штирлиц. — На меня навалили столько дел… Кого из наших видели?
— Полагаете, я стану отвечать на такой вопрос? — с испугавшей его самого резкостью спросил Ригельт. — Мы же не виделись два года, а за это время много воды утекло и люди поменялись. Вон, вы тогда были юношей, а сделались стариком… Выходите в Рио?
— Вместе выйдем, дружище, выйдем вместе, куда мы друг без друга? Одно слово — братство… Ладно, пойду к себе спать…
— Знаете, я все же пойду с вами… Я укутаюсь пледом и сяду возле иллюминатора, что-то мне не хочется лететь одному.
— Попросите снотворного. Здесь дают снотворное. И проснетесь, когда взойдет солнце. Хоть мы и бежим от него, оно все же скоро догонит нас… И под крылом будет не безбрежный океан, а земля, все не так безнадежно… Никогда не садились на вынужденную?
— Нет. А вы?
— Дважды.
— Страшно?
— Нет. В последний момент, когда ясно, что пожар не затушить, и мотор весь в черном дыму, не страшно. Во-первых, это мгновения, доли минуты, а потом чувствуешь себя как спортсмен перед прыжком с трамплина: готовишься к спасению, придумываешь тысячу версий, тянешься к выходу, чтобы прыгнуть в самый последний момент — как раз перед тем, как самолет врежется в дом, гору или сосну… Столько напридумываешь, так перенапряжешься, что потом, когда летчики чудом усаживали машину на поле, тело болит, как после игры на чемпионате…
— По-прежнему играете в теннис?
— Начну… Последние месяцы я был не в форме…
Ригельт достал из портфеля бутылку:
— Пробовали? Это «виньу верди»; мой портье не произносит «в»; вместо «вино» говорит «бино», вместо «верди» — «берди», смешной старик. Разопьем? Чудо что за напиток…
— Спасибо, не хочу.
— Как знаете. Но я вам оставлю глоток. В самом деле не пробовали?
— По-моему, нет.
— Его подают к жареным сардинкам, очень распространено в Лиссабоне…
— Каплю попробую.
Ригельт сокрушенно вздохнул:
— Салфетка нужна, оно шипучее, обрызгает…
— Платок не подойдет?
— И это вы предлагаете адъютанту Скорцени?! Он бы меня публично унизил за такое предложение. Вы не представляете себе, как он утончен, когда речь идет о застолье… Впрочем, не только о нем одном… Послушайте, Браун, попросите у стюарда салфетку, два высоких фужера и, если есть, соленый миндаль…
— Соленый миндаль не обещаю.
— А вот и не убежден, что вы правы. На таких самолетах вполне могут быть деликатесы, они же не зря делают посадку в Лиссабоне, загружают любопытную пищу, что вы хотите — жители океанского побережья…
— Хорошо, попрошу. Что еще нужно к этому зелью?
— Жареные сардины, но это, как я понимаю, невозможно.
Штирлиц поднялся, пошел в голову самолета; там, за загородкой, сделанной из тонкой фанеры, облицованной пленками с картинками испанских городов, сидели два стюарда; здесь же был небольшой рефрижератор для бутылок и полки, в которых хранились бутерброды, взятые на борт во время часовой стоянки в Лиссабоне.
— Мой сосед отчего-то убежден, — сказал Штирлиц, — что у вас есть соленый миндаль…
— Вот уж чего нет, того нет, — ответил стюард, что подходил к Штирлицу, — очень сожалею, сеньор.
— Значит, и сардинок нет?
— Сардинки есть! Мы получили ящик сардинок, могу предложить вам банку.
— Это в масле?
— Да, конечно! А какие же еще?
— Мой сосед сказал, что в Лиссабоне подают жареные…
— Ах, это к «виньу верди»? — поинтересовался второй стюард. — Нет, таких у нас, конечно, нет, это только в Португалии, они действительно делают по здешнему рецепту, на углях, объедение, что за рыбка!
— Но высокие бокалы у вас есть?
— Это — да, — кивнул стюард. — Говорят, скоро станут делать первые классы в аэропланах такого типа, тогда наверняка будем возить и соленый миндаль. Я начну торговать вашим интересом, сеньор, мне за это наверняка уплатят премию, у нас платят премии за рациональные идеи.
— Валяйте, — согласился Штирлиц, — торгуйте рациональной идеей, но только мне сдается, что «идея» и «рационализм» не очень-то сочетаются, хотя по смыслу весьма близки.
Когда Штирлиц вышел из-за перегородки, Ригельта на месте не было, а в хвосте самолета тревожно горела красная лампочка. «Зачем человек, вошедший в туалет, должен пугать пассажиров? — усмехнулся Штирлиц, — просто-напросто объявляется ко всеобщему сведению: „Внимание, человек в сортире!“ Тоже, кстати, вполне „рациональная идея“, можно продать этому парню: пусть уберут красную лампочку; все резкое, будь то движение, цвет или рев мотора, отпугивает пассажира, в следующий раз поплывет на пароходе».