— Не мы, — улыбнулся Мюллер. — А предатель Эрнст Рэм.
— Когда он создавал армию Боливии и Парагвая, — возразил Карл Губнер, — он не был изменником, дон Рикардо! Он тогда был братом фюрера! Неужели его измена в тридцать четвертом может зачеркнуть все то, что он сделал до этого?! Давайте научимся уважать историю нашего движения!
— Давайте, — согласился Мюллер. — Тем более, что он никогда и никому не изменял. Доводите свою мысль до конца, пожалуйста. Обычная — после каждой национальной революции — борьба лидеров. Разве Дантон или Робеспьер изменяли идеалам своей революции? Сейчас в мире начнется процесс тщательного изучения нашего движения, и изучать его будут не по учебникам истории, написанным в министерстве пропаганды доктора Геббельса, а на основании документов. И мы должны быть готовы говорить молодому поколению правду. Дозированную, взвешенную, но — правду. Если делать ставку на одних лишь фанатиков, мы не сможем противостоять противнику, который будет оперировать не слухами, но архивными документами и показаниями очевидцев. Мракобесие не в силах одержать окончательную победу над наукой — только временную, только сиюминутную и на очень короткий период исторического времени. Что для мира столетие? Ерунда, малость, крошечная величина, а мы обязаны думать о тысячелетиях… Предложение, связанное с колумбийским узлом, мне по душе, очень интересно, будем думать, спасибо. Следующий?
Следующим выступил доктор Зобель. Поигрывая толстыми, на американский манер, подтяжками, он говорил быстро, будто горох по столу сыпал:
— Дон Рикардо, у меня создается впечатление, что мы тщимся открыть открытые уже Америки. Меня удивляет, что собравшиеся здесь коллеги тщательно мнут себя под соображения, высказанные вами. Спору нет, те параграфы, которые вы изложили по поводу ситуации в мире, крайне точны, собранны, никакой демагогии и болтовни, все по делу, но когда вы коснулись проблем Латинской Америки, то здесь стала очевидной наша всегдашняя болезнь: те или тот, кто здесь работает с вами, не решились выставить контрдоводы — издержки рабского чинопочитательства. А это — ущерб общему делу, дон Рикардо! Вы говорите: «Целесообразна комбинация, которая даст нам вес для диалога с янки». И приглашаете нас к совместному раздумью и планированию. Но почему-то никто не обратил ваше внимание, что президент Эквадора сеньор Веласко Ибарра, впустивший в свой кабинет коммунистов, — он не мог этого не сделать — получил власть на гребне левой волны. Когда же коммунисты не позволили ему передать янки под их военные базы Галапагосские острова, он пять месяцев назад — без нашей комбинации — самостоятельно или с подачи «малоопытных» янки объявил о наличии в Эквадоре коммунистического заговора, коммунистов-министров отправил прямехонько в тюрьму, отменил конституцию и навел в своем доме порядок. Кто вам доложил подробности его комбинации? Кто просчитал механизм его дела? Да никто! А почему? Потому что смотрят вам в рот! И не хотят видеть живые факты! А подводят в конце концов не только вас, но движение!
— Но ведь в Чили, совсем рядом с нами, — Мюллер кивнул на окно, — за Андами, в правительство по-прежнему входят три коммунистических министра, Зобель. Вы правы, мы еще недостаточно изучили эквадорский феномен, но мы его знаем и думаем над ним. Именно топорность, с которой он был осуществлен, та топорность, которая делает недолговечным режим Ибарры, и надоумила нас придумать рецепты комбинаций, приложимые к каждой стране здешнего континента в отдельности, учитывая особенности нации и своеобразие ее лидеров. Тем не менее спасибо вам за то, что вы заостряете мое внимание на возможном чинопочитательстве моих ближайших сотрудников, работающих со мною постоянно, я учту ваше замечание.
— Дон Рикардо, вы призывали говорить то, что мы думаем…
— По-моему, я никак не мешал вам говорить то, что вы думаете, — заметил Мюллер. — Наоборот, меня радует ваша открытость. Кто следующий?
…Ночью, после славного ужина, во время которого Мюллер размяк, произнес три спича вместо одного, отрепетированного заранее («Пить нельзя категорически — становлюсь сентиментальным, тянет в слезы, явный признак склероза»), он долго не мог заснуть, ворочался в своем гамаке, потом позвал индианочку (в районе Игуасу очень дешевы, белые охотники их продают за гроши), только это позволило ему ненадолго забыться. Проснулся со странным, тяжелым ощущением тревоги; оно не было похоже на то, что он испытывал здесь после бегства из рейха; лишь по прошествии месяцев он признался себе, что жил в атмосфере постоянного животного ужаса. Спасением была, как это ни странно, речь Черчилля в Фултоне: все возвращается на круги своя, но в новом круге. «Слава богу, нет фюрера с его садизмом, который шокировал цивилизованный мир, с виселицами в Минске и Загребе, с гетто в Варшаве, с идиотством Гиммлера, культивировавшего новую породу арийцев, словно скороспелые сорта картофеля. Однако провозглашенная фюрером идея борьбы с большевистским Востоком оказалась угодной новому кругу — в большей даже мере, чем раньше. Дело понятное: русский медведь проснулся, наработал жесткие приемы борьбы, сделался колоссом — конкурент, страшно, вот заокеанские живчики и засуетились».
Нет, тревога, которую он ощутил сейчас, была прежней, той, которую он начал забывать уже, — постоянной, въедливой, трудно поддающейся логическому анализу. «Ты кому-то не веришь? — спросил он себя. — Кому? Какие к этому есть основания? Если ты докажешь себе, что прав, что кто-то в чем-то опасен тебе, то дело легко поправить: участники совещания утром полетят в Кордову на твоем самолете; ничего страшного, купишь новый, деньги есть. Но самое обидное, если ты уберешь нужных тебе людей, — мания подозрительности невозможна у политического лидера. У политического лидера, — повторил он. — Вот почему ты испытал ту отвратительную, изматывающую душу тревогу, которая ломала тебя и унижала, когда ты жил под Гиммлером, — понял он. — Ты сейчас вновь поставил себя на роль исполнителя, ты не смог заявить себя если и не фюрером, то хотя бы вторым после него человеком; порой вторым выгоднее быть, чем первым. Ты говорил с резервом, ты боялся раскрыть карты, а эти люди пришли сюда получить приказ, они не умеют обсуждать и вырабатывать линию, они, как и ты, раздавлены фюрером и его стилем. Нет, — возразил он себе, — ты ошибаешься.
Они, может быть, и раздавлены им, но более всех раздавлен ты сам. Вместо того, чтобы бесстрашно отдавать приказы: «Ты, Фрейде, продолжаешь готовить операцию с подводом Штирлица к Риктеру, к переправке его на остров Уэмуль в Барилочи»;
[16]
«Ты, Пратт, организовываешь канал, по которому Штирлиц должен пойти на связь с русским посольством в Буэнос-Айресе, а он обязательно пойдет на связь, или я ничего не понимаю в людях»; «Ты, Губнер, организуешь мне встречу с Пероном, и я, лично я, отдаю ему Штирлица, делаясь спасителем его идеи»; «Ты, Зобель, готовишь информацию обо всем этом для Бэна»; вместо того, чтобы стать ключевой фигурой предприятия, одним из самых компетентных стратегов антирусской борьбы на континенте — как на севере, так и на юге, вместо того, чтобы приказать Майеру завтра же отправиться в Боготу и привезти мне подробный план комбинации по Гаэтану, я расточал елей: я не готов еще к той роли, о которой мечтал. А не готов я потому, что раздавлен Борманом и жду, когда он придет сюда, сядет в кресло возле камина и скажет: «Ну, докладывайте!» И я стану докладывать, вот в чем весь ужас! Половая тряпка, — сказал он себе, — ты несчастная половая тряпка из грубой мешковины, которая легко впитывает, а еще легче выжимается… Ну хорошо, хорошо, легче легкого топтать себя ногами, тем более что ты сам определил себя половой тряпкой. А выход? Каков выход? Да и есть ли он? Может быть, я раздавлен самой структурой национал-социализма как личность и ничто не поможет мне? Воистину, богу — богово, а кесарю — кесарево, только надо это выражение примерять не на тех, кого ты собрал, а на самого себя. Хорошо, а что если сделать так, чтобы Борман исчез — раз и навсегда? Тогда ты, только ты, группенфюрер Мюллер, остаешься правопреемником идей национал-социализма. Да, но ведь Борман жив, — возразил он себе. — А кто об этом знает, кроме тебя? Да и потом — Борман ли это? Ведь в случае надобности ты всегда сможешь доказать, что это никакой не Борман, а обыкновенный двойник, и тебе поверят. Поверят? Да, поверят, если ты не будешь тряпкой, а заставишь себя раскрепоститься, ущипнешь себя: это не сон, а реальность; все происходящее — въяве; психа шлепнули, ты — свободен, богат, не стар еще, тебе досталась доктрина, которая сохранит свою надобность до тех пор, пока существует большевизм, живи! Живи же! Это так прекрасно, когда ты живешь, ощущая свое незримое таинственное могущество! Мне нужны мои люди, — сказал он себе, поднимаясь с гамака, — мне нужен Эйхман, Менгеле, Рауф, Швендт, Скорцени, мне нужна моя гвардия, а не эти провинциалы, вот что мне нужно, чтобы осознать себя фюрером, — по-настоящему».