Самая сильная влюбленность, которая остается в сердце человека на всю жизнь, конечно же, детская; впрочем, натуры грубые, духовно черствые забывают это, хотя каждый из них — это бесспорно — бывал влюблен в детстве, влюблен так, как редко влюблялся взрослым уже, когда властно входило проснувшееся желание, а любовь делалась сладостно-изнуряющей, ночной. То поющее ликование духа, сопутствующее детскому чувству, уступало место любовному быту, который с годами становился привычным, каждодневным, а потому стирающимся, как расхожая монета…
Весной сорок четвертого года, оказавшись в госпитале (слегка задело; фюрер прислал телеграмму — очень любил генералов, которые, как он говорил, «опалены жарким пламенем очистительной битвы»), Гелен, женатый уже человек, отец, счастливый, казалось бы, семьянин, со слезами на глазах вспоминал маленькую Лотту: ее муж попал в плен под Сталинградом, выступил по московскому радио вместе с Паулюсом; несчастную женщину как жену изменника арестовали, бросили в концентрационный лагерь; тетя Марта просила помочь. А что он мог поделать? Любое слово, сказанное в защиту несчастной, обернулось бы против него — «пособник врага нации». Петер погиб еще в сорок первом, под Ельней, прямое попадание русской мины: стоял человек, молоденький офицер в ладно пригнанной форме, и исчез, как не было, вздох взрыва, черное облако — и гудящая пустота; ужас какой-то, нереальность! Только Гертруде повезло — восемнадцатилетней она вышла замуж за шведского промышленника и уехала в Стокгольм; в рейхе с тех пор не бывала, вспоминая бывшую родину с плохо скрываемой неприязнью. Ее соседа по семинару, студента философского факультета в Гейдельберге, заставили языком вылизывать асфальт; парни из «Гитлерюгенда» окружили его, бросили на колени: «Ты должен вылизать нашу землю от твоего паршивого еврейского присутствия» — и мочились на него, захлебываясь от смеха.
«Боже, как ужасно складывается жизнь!» — думал тогда Гелен; в госпитале его часто навещал генерал Хойзингер; каждый раз, возвращаясь от фюрера из его полевого штаба в «Вольфшанце», он находил время навестить своего давнего друга. Включив радио, стоявшее на столике у изголовья, рассказывал об ужасном положении на фронтах: «Нас может спасти чудо, но ведь мы с тобой прагматики, чудес нет, значит, мы обречены, крушение неизбежно, фюрер одержим, отказывается понимать реальность, верит в придуманные им же самим химеры, и ни у кого из окружающих нет смелости открыть ему правду; какой алогичный деспотизм!» (При этом и Хойзингер, и Гелен — начальник оперативного отдела генерального штаба фюрера и шеф его разведуправления «Восток» — как-то даже и не думали, что сами они также являются окружением Гитлера, проводят с ним многие часы на совещаниях, бывают приглашены к обеду, обмениваются дружескими рукопожатиями, имеют, говоря иначе, возможность открыть правду; о, гнусность и малость, «теория переваливания» на соседа, надежда на смелость другого, вера в озарение, которое придет к тирану со стороны!)
После бесед с Хойзингером генерал Гелен впадал в состояние тяжкой духовной смуты, не мог спать, даже если врачи давали снотворное. Спасением было одно и то же видение: маленькая Лотта в длинном платьице, перехваченном в грудке пояском, и остроносые лаковые туфельки на прелестных крошечных ножках; с этим видением только и засыпал, вызывал его как спасение.
Гелен впервые по-настоящему осознал ужас своего положения, когда фельдмаршал Эрвин Роммель по приказу фюрера покончил жизнь самоубийством. (Вместе с промышленным магнатом из Штуттгарта Робертом Бошем был подготовлен план, по которому он и его начальник штаба Шпейдель открывали фронт на западе и готовили ударный кулак против русских армий, чтобы не пустить их в Польшу и на Балканы; единственное, в чем он расходился с другими генералами, участвовавшими в заговоре, была судьба Гитлера. Он был категорически против устранения фюрера: «Я уговорю его согласиться с нами после того, как все будет сделано; он послушает меня, ведь главное дело его жизни — борьба против русского большевизма — будет продолжена!» За то, что Роммель был против убийства Гитлера, ему была пожалована милость: покончить с собой в присутствии посланцев рейхсфюрера; торжественные похороны и пенсия жене и сыну гарантированы.)
Выйдя из госпиталя, Гелен стал заканчивать работу по «Красной библии», в которую были включены фамилии русских военачальников, политических деятелей, писателей, актеров, ученых; компрометация готовилась высококвалифицированными мастерами своего дела. Фотомастер, который переснимал «Библию», был отправлен на Восточный фронт, на центральное направление. Сопровождавшему ему человеку — верен до последней капли крови, был спасен от трибунала, куда угодил из-за языка, — было приказано сделать все, чтобы фотограф (обер-лейтенант, близорук, в армию призван в сорок втором, страдает сосудистым заболеванием, вены на ногах раздуты, поэтому с трудом передвигается) ни в коем случае не попал в русский плен. Теперь руки развязаны — фотограф погиб во время налета русских штурмовиков от пулевых ран. Два экземпляра «Красной библии» были надежно укрыты в Альпах, неподалеку от швейцарской границы; подлинник лежал в сейфе, в помещении генерального штаба, в Цоссене, под Берлином.
Мучительно обдумывая будущее, которое казалось беспросветным, Гелен часто, когда становилось совсем уж невмоготу, уезжал в имение к барону Ридзельцу Эйзенбаху (несмотря на то, что большая часть его поместий находилась в Пруссии, в Гессене его семья также владела прекрасными землями и двумя дворцами). Почти вся семья собралась здесь, спасаясь от налетов. Племянницы барона, Ингеборк и Паула, семилетние создания, похожие чем-то на Лотту и Гертруду, стали его самыми близкими друзьями; он мог проводить с ними целые дни, придумывал уморительные игры, во время «пряток» не гнушался тем, чтобы «водить» и, конечно, не находил маленьких прелестниц, а они, визжа от сладостного страха, счастливые, подбегали к условленному месту: «Чур-чура, меня не нашли!» А еще он очень любил готовить вместе с ними прекрасные обеды из речного песка и листьев; получались невероятно красивые застолья, еда была разложена на деревянных игрушечных блюдечках, и Гелен горестно думал о том, сколько же должно пройти лет после окончания войны, прежде чем люди снова научатся выпускать детские игрушки.
Он возвращался к себе в генеральный штаб освеженным, шутил с офицерами, был любезен с коллегами, почтителен и спокоен во время докладов фюреру; спокойствия хватало на неделю: «Этот трясущийся параноик, ослепленный манией величия, тащит в пропасть несчастных детей. Видимо, потому, что я родился солдатом, в моем сердце живет слабость к малышам, я должен защитить их, а это возможно лишь в том случае, если постоянный враг — восточный медведь — будет плесневеть в своей берлоге, надежно обложенный со всех сторон охотниками со взведенными ружьями, сделанными из крупповской стали».
Он стал рано мечтать о внуках; детство собственных детей прошло незамеченным, — весь в карьере, сумасшедший ритм работы, предложенный фюрером; интриги, чувство неуверенности в завтрашнем дне, самое счастливое время отцовства пронеслось, словно один миг.
После катастрофы, вернувшись из Вашингтона в Пуллах, он пристрастился навещать дом доктора Шверенбаха: его тянули те дома, где звенели детские голоса, а у доктора была внучка, Ане-Лиза, пятилетнее чудо с громадными карими глазами. Гелен попросил ее не называть его «дядя Рейнгардт»: «Зови меня просто Рени, маленькая, потому что неловко называть дядей того, кто больше всего на свете любит играть — особенно в прятки и салочки, не говоря уже о штандере».