Штирлиц до сих пор помнил то страшное ощущение похмелья, которое наступало утром; просыпался в темноте еще, часа в четыре; давило незнакомое ему ранее, тревожное чувство надвигающейся беды; обостренно воспринимался любой шорох; редактор Ванюшин, пригласивший тогда Штирлица жить в своем огромном трехкомнатном «люксе», угадывал в темноте состояние своего любимца, заставлял похмелиться: «Ты рюмашку протолкни, Максим, сразу тепло ощутишь, пот высеребрит, — и спокойно уснешь». Действительно, стало легче, бросило в пот, захотелось поговорить с Ванюшиным, сделать ему что-то доброе; несчастный, мятущийся человек, сколько таких на Руси?! Понимает, что не туда идет, не с теми, но как изменить это, как принять решение, не умеет, страшится, не может.
Штирлиц помнил и то страшное забытье, которое наступало, когда медленный, серый, осенний рассвет вползал в номер, словно ощупывая каждый предмет, будто слепец, попавший в незнакомую комнату. Сон был тревожным, еще более страшным пробуждение, голова звенела, сердце молотило тяжело, с замираниями; на третий день он мечтал уже только о том, чтобы настало утро и Протасов, достав факирским жестом из шкафа зеленый штоф, разлил по граненышам, а там и до обеда недолго, горячие щи с чесноком, смех генерала: «Да, остограмься, соколик, остограмься, полегчает!» Не оглянешься, как время ехать в «Версаль»; постепенно день стал разделяться на провалы, когда надо было что-то делать, читать, пытаться писать, и минуты бездумного облегчения, которое несла с собою рюмка.
Ощущение силы — при полнейшем бессилии; постоянное желание что-то делать, но делать ничего не можешь; паралич воли; необходимость сказать доброе тому, с кем пьешь, а оборачивается все оскорбительной ссорой; дерьмо прет наружу, дерьмо, бессилие и страх; все потаенное, гадкое становится зримым, заметным, неуправляемым…
Оказавшись в Шанхае, Штирлиц поселился в китайском доме, у И Лю; тех, с кем проводил последние дни в России, не видел; с утра и до вечера пил чай; через месяц пришел в себя; о том времени, когда запойничал, не мог вспоминать без содрогания, потому что в мельчайших подробностях помнил тот ежеминутный отчаянный, беспросветный ужас, который владел им, если не мог выцедить стаканчика, — спаси, господь, сохрани и помилуй от этого…
— Слушайте, — обратился Штирлиц к привратнику, — сейчас ко мне должна приехать приятельница, а у меня даже кофе нет, не могли бы вы махнуть в какой ресторан, такси я, конечно, оплачу, и привезти мне через часок все то, что я вам сейчас запишу…
— Но я не могу оставить свое место, сеньор… Вдруг заглянет хозяин? Он очень строгий… Справедливо-строгий человек.
— Давайте вашу фуражку, я буду вызывать лифт жильцам, — Штирлиц улыбнулся. — А хозяину скажу правду… Мы с ним друзья, вы же знаете…
— Но…
— Держите, — Штирлиц достал из кармана деньги, — на оставшиеся купите себе фляжку, мне привезете кофе в зернах, хамон, сыр, тройку пирожных, шампанского и шоколад.
— Как-то я все же побаиваюсь, сеньор…
Штирлиц посмотрел на часы; прошло двадцать пять минут, вот-вот приедет Росарио; если приедет, поправил он себя. Кто-то из режиссеров (господи, когда ж это было?! Году в тридцать пятом, кажется? Тогда еще в Баварии некоторые фирмы сохранили самостоятельность, экранизировали классику или делали крутые детективы, стараясь сохранить у зрителей чувство достоинства и умение отстаивать собственную точку зрения на то или иное преступление), когда Штирлиц предложил тост за успех нового фильма, в ужасе вскочил с кресла: «Никогда, нигде, ни в коем случае не пейте за будущий успех, — картина неминуемо провалится!»
— Но вы же знаете, что я ваш жилец, дружище, — растягивая слова, сказал Штирлиц (самое страшное — показать тому, кого о чем-то просишь, нервозность или торопливость; это, как зараза, передается немедленно; не зря же говорят, что шизофрения заразна; интересно, мог ли Гитлер — с помощью радио, газет и фильмов — заразить нацию? Почему нет?). — Нам с вами еще жить и жить, а вы не хотите помочь мне в сущем пустяке. Всю ответственность я беру на себя.
— А можно вызвать такси?
— Конечно… Только придется дольше ждать… Лучше прогуляйтесь, за углом, на стоянке, полно машин, три минуты хода…
— Но как вы будете сидеть в форменной фуражке, сеньор? На вас рабочий костюм… Я, конечно, понимаю, у богатых свои заботы, они не обращают внимания на одежду, говорят, сеньор Рокфеллер отдает в починку свои полуботинки, а мы-то убеждены, что он каждый день надевает новые…
— Да, с ним такое бывает, — кивнул Штирлиц. — Доктор Пла сегодня не приезжал?
— А он и сейчас тут… Сказал, что останется ночевать, с утра придут мастера монтировать для него новую проводку, врачи теперь не могут без мощного электричества…
— Скоро все переедут, — сказал Штирлиц, ощутив тепло Клаудии, — будет весело… Ну, давайте вашу фуражку, все равно мне надо быть возле дома, приятельница — топографическая идиотка, может заблудиться в трех соснах…
— В трех соснах невозможно заблудиться, — ответил портье и, поднявшись, протянул Штирлицу свою синюю фуражку с черным лакированным козырьком.
— У вас есть сумка? — спросил Штирлиц и сразу же пожалел о том, что задал этот вопрос; портье начал открывать ящики стола, заглядывая в них; пот на лбу засеребрился еще больше; ему сейчас каждое движение в тягость, понял Штирлиц, после перепоя наступает ощущение опустошенности, лечь бы поскорей или, на крайний случай, сидеть, не двигаясь, борясь с кошмарами, и мечтать о том моменте, когда можно припасть растрескавшимися, сухими губами к стакану.
— Сейчас я схожу домой, — сказал портье. — За сумкой. Это неподалеку, я живу за углом, в подвале… Кстати, если вам нужно приготовить ужин — в любое время ночи, — смело обращайтесь ко мне, я пришлю жену, она прекрасно сервирует стол, служила на трансатлантических кораблях, там народ вышколенный.
— Не надо заходить за сумкой, — Штирлиц взял портье под руку, чуть не подталкивая его к двери. — В ресторане попросите, чтобы вам упаковали, они это прекрасно делают… Когда вернетесь, позвоните мне, подниматься в квартиру не надо, — он усмехнулся, — без звонка… Женщины так пугливы…
— Уж и пугливы, — вздохнул портье и начал спускаться по широкой мраморной лестнице к входным стеклянным дверям. — Нажмите кнопку, — попросил он Штирлица, — возле телефона, она открывает дверь без шума, автомат, очень удобно, не надо бегать взад-вперед…
Когда он, наконец, вышел, Штирлиц облегченно вздохнул, отошел к лифту, открыл дверцы, достал пистолет из кармана куртки, сунул его за ремень, вернулся за стол и снова посмотрел на часы: Росарио должен приехать именно сейчас; хотя он испанец, не зря существует выражение «тьемпо кастильяно»,
[28]
опоздание на полчаса считается правомерным: встретил друга, не мог не ответить на его вопросы, это оскорбительно.
Штирлиц вспомнил, как Дзержинский однажды заметил своему помощнику Беленькому: