Усатый жандарм как в воду глядел. Пробросались мы, ох,
пробросались! Все изменилось, а уж Предварилка-то… В приемной, где раньше
собиралось человек пятнадцать-двадцать, теперь густая толпа – соответственно
количеству тюремного населения. В камерах, рассчитанных на восемь человек,
теперь по пятьдесят заключенных с лишком. А узники – те же студенты и
курсистки, только повзрослевшие, постаревшие, проклинающие заблуждения своей
молодости, которые довели их и Россию до того жуткого безвременья, кое мы
переживаем и конца коему ждем. Ждем, но уже вряд ли верим в возможность
перемен. Они, эти глупенькие, наивные друзья Лидуси, считали для себя честью
«пострадать за народ». Он-то, народ, и отблагодарил их нынче!
Но вернемся к Предварилке. Помню, тетя Лида приносила своим
друзьям-»политическим» в Предварилку жареных рябчиков, конфеты от Беррини и
цветы от Эйдерса. Все это она, курсистка, вполне могла себе позволить, хотя
жила своим трудом, без помощи родителей: эмансипе! Я же теперь, недоучившаяся
акушерка, с азартом продаю портьеры, меховые воротники и бабушкино серебро, а в
результате могу позволить себе принести брату только жалкий горшочек пшенной
каши. Порцию для воробья, да и то – воробья несовершеннолетнего! А ведь мой
любимый брат – взрослый, крупный мужчина…
Впрочем, Костя не жалуется. Недавно ему удалось через
охранника передать мне письмо, в котором он уверял, что не голодает и даже
делится едой с товарищами, потому что у них в тюрьме образован своего рода
комитет, который следит за тем, чтобы все были хотя бы относительно сыты. Это
случилось три месяца назад, когда был арестован и заключен в Предварилку
полковник Борисоглебский. Он оказался в той же камере, где находится Костя, и
вскоре узники выбрали его своим представителем. Он-то и придумал создать комитет
защиты прав (ну какие могут быть права в Предварилке, их и по всей России-то
нет!). В общем, появился комитет защиты заключенных. Теперь члены комитета
вместе с тюремными служащими принимают передачи. В тюрьме, писал Костя, много
лиц, которым никто ничего не приносит, поэтому постановили, что треть всего
приносимого с воли идет им. В этом распределении участвует и господин полковник
Борисоглебский.
Наверное, это чудесный человек. Наверное, это был чудесный
человек… Я не знала его. Но я успела немного узнать его жену.
В стене проделано окно, через которое передают на тюремный
двор, служителям и членам комитета, передачи. Происходит это по пятницам, и
каждую пятницу я видела около окна женщину. Мне с первого взгляда почудилось,
будто я ее откуда-то знаю. Стала присматриваться, но никак не могла вспомнить.
Однако я любовалась ею. Она такая молоденькая, лет двадцати, никак не больше, и
необычайной красоты: черты точеные, изумительные фиалковые глаза, пушистые
кудрявые локоны. Правда, щеки ее бледны, а губы напряженно сжаты, но иногда они
распускаются в улыбке, словно цветок.
Благодаря улыбке я и вспомнила, где видела ее прежде – в
шестнадцатом году, в доме княгини Юсуповой на Литейном. Говорят, этот самый дом
был описан Пушкиным в «Пиковой даме». Именно там якобы прятался на черной
узенькой лестнице обманувший Лизу Германн, оттуда он увидел сквозь
приоткрывшуюся дверь спальни портрет красавицы с аристократической горбинкой
тонкого носа, с мушкой на щеке и в пудреном парике. Портрет той самой графини,
к которой был неравнодушен сам великий магнификатор Сен-Жермен и которой он
открыл три заветные, беспроигрышные карты: тройка, семерка, туз… Теперь в
особняке Юсуповой проводили литературные вечера самого разного свойства. За
несколько дней до этого чествовали память умершего десять лет назад писателя
Гарина-Михайловского, сегодня выступали футуристы… Мы с Костей, помнится, тоже
получили пригласительные билеты, но по милости моего рассеянного братца
опоздали, явились чуть ли не к самому разъезду. Главный герой вечера,
знаменитый поэт, уже провозгласил свое коронное:
– Я, гений Игорь Северянин, своей победой упоен… – и отбыл
блистать в какой-то другой дом, да и прочие поэты уже все отчитали свои стихи,
остались лишь две молодые девушки.
Мы вошли, когда одна только что закончила декламацию и
склонила голову под аплодисменты. Она была прелестна – ну сущий ангел с
фиалковыми глазами и в облаке пушистых кудрей. Рот ее напоминал бутон мальвы.
Она улыбнулась – цветок распустился. Изумительная, неповторимая улыбка. Благодаря
ей я и узнала милую женщину, которая неотступно дежурила у окошечка в тюремной
ограде.
Помнится, тогда, у Юсуповой, с ней рядом стояла еще одна
девушка – маленькая, едва достававшая подруге до плеча, черноволосая и
черноглазая, не то еврейского, не то цыганского, не то итальянского типа, тоже
красавица, но красота ее была явно отмечена тенью порока. Все футуристы на тот
вечер явились одетыми не как люди: на одном фрак был вывернут наизнанку, на
другом фрак был как фрак, зато вместо черных брюк – полосатые кальсоны. И это
еще хорошо: рассказывали, что они как-то раз во главе с этим безумным Бурлюком
прошлись по улицам Петрограда совершенным голышом, зажав в зубах сигары!
Красавица с фиалковыми глазами была одета, можно сказать,
нормально, если не считать, что одна половина ее платья была синяя, а другая –
зеленая, один чулок черный, а другой темно-желтый. Туфельки, правда, были
одинаковые: голубые. Но весь этот цветовой разнобой к ней странным образом шел,
настолько прелестна и гармонична была она сама. А вот ее подруга… Густые волосы
распущены, в них тут и там воткнуты птичьи – кажется, даже петушиные! – перья,
черные и алые, а худенькое, словно бы полудетское тело обмотано серой
рыболовной сетью. Под ней явно не было ничего . Я видела – я сама это видела! –
как сквозь ячейки сетки торчали соски, сильно подкрашенные алой краской. Где-то
читала, что подкрашивать кончики грудей было в обычае у Клеопатры и греческих
гетер. Благодарение богу, моя работа приучила меня спокойно относиться к
созерцанию нагого тела или его отдельных частей. То есть я смотрела на
черноволосую особу снисходительно, чего не скажешь о других. Выглядела она в
этом фешенебельном особняке вызывающе-неприлично, и все собравшиеся, даже дамы,
глаз не могли оторвать от этих торчащих сосков и вряд ли слышали даже стихи,
произносимые высоким, чрезмерно тонким и резким голосом футуристки:
А на солнце – твой лик в разметавшихся змеях…
Тьма нисходит с небес, наготы алчет, просит и жаждет
земля.
Так отдайся же мне, будь раскованной, страстной
и смелой.
Ты и я, ты и я, ты и я…
Потом что-то было про мимозу: мол, душа поэтессы так же
нежна и чувствительна, как мимоза, и сжимается от «ветра злобы, что веет меж
людей». Толком я ж не запомнила. Да и эти строки непременно забыла бы, когда б
не записала их еще тогда в своей дневниковой тетрадке. Я нарочно нашла запись о
том дне. Вот она: