Папа взбил мне волосы, пару раз бленькнул пальцем по оттопыренному уху и рассказал, что я молодец, на меня можно положиться и все такое. Я поправил волосы и сказал:
– Я знаю.
Мне было хорошо и спокойно. Я только сейчас понял, что все это время было не так – не хорошо и не спокойно.
Папа усмехнулся, снова бленькнул по уху, как-то внезапно рухнул на стул и сказал, прикрыв глаза:
– Все-таки полтыщи кэмэ за неполные сутки – это перебор. Еще бы дорога была… А самое смешное знаешь чего?
– Чего? – спросил я, настораживаясь. Знаю я папино смешное.
– Того, что никакого вандализма там нет. Лукман-абый сослепу не разглядел что-то, папа его неправильно понял, потом я – синдром испорченного телефона, хоть в учебник. А там, ну, ziratta
[6]
, пара камней покосилась – ну и у Марата просела могила. Обычное дело.
– Так что, зря ездили? – спросил я, сразу расстроившись.
– Ну как зря. Не зря все-таки. Я не хотел – а по-человечески-то надо было все равно. Вот. Родню повидал, да. Хотя деревня, конечно, ужас во что превратилась. Чернобыль, блин. Зона с саркофагом. Всё районы меж собой не поделят, никому такое богатство не нужно. Выселять, говорят, будут, да кого там выселять уже. Дом наш вообще… Я не узнал даже сперва.
Папа моргнул и отвернулся. Я тоже отвернулся, но папа, к счастью, уже воскликнул:
– А! Я ж забыл совсем.
Он полез во внутренний карман вязаной кофты, покопался и вытащил оттуда плоскую рыжую коробку.
– Вот, – сказал он, – тебе. За заслуги перед Отечеством.
– О, спасибо, – сказал я и осторожно принял дар.
Коробочка была старой, пластмассовой и неожиданно тяжелой.
Я внимательно ее осмотрел и на всякий случай сделал понимающее лицо.
– Вот клоун, – сказал папа, снова откинувшись на стенку. – Это просто пенал, Марата или чей-то еще. Ты внутрь посмотри.
Я посмотрел внутрь и офигел.
Внутри лежал кинжал. Ну, не кинжал, а офигенский такой нож: тонкий, с темной резной ручкой, кажется, костяной, и в потертых кожаных ножнах. Небольшой, чуть длиннее моей ладони – и очень старый. Будто экспонат из нацмузея.
Я положил пенал на стол, обхватил рукоятку так и эдак, бережно снял ножны – они были в мелких морщинках, тугие и очень легкие. И пахли кисло. А лезвие оказалось почти черным. Только края светлые, даже белые, и очень острые.
– Ух ты, – прошептал я.
В книжках острыми клинками волосок на лету рубят. Я полез в лохмы, и тут, тихонько притворив дверь, в зал вошла мама. Она сказала:
– Наилек, спасибо тебе. Рустам, он, оказывается, даже сказку Дильке… Ты с ума сошел?
У нее аж голос поменялся – не интонация, а весь. Я вздрогнул, посмотрел на нож, на папу и понял, что вопрос задан не мне.
– Нормально всё, – сказал папа, не меняя усталой позы. – Это фамильный нож, я не рассказывал разве? Мне столько же было, когда дед подарил. А я и забыл про него, а тут гляжу – ба! Ну и Лукман говорит – забирай, твоему как раз время пришло. Он же в школу или там на улицу носить не будет, правда, Наиль?
Я кивнул.
– Тебе видней, – сухо сказала мама и вышла.
– Дамы без огня не бывает, – отметил папа. – Устала. И «Ак Барс» продул. Не парься.
Мне было неловко, но все равно оторваться от разглядывания ножа я не мог.
– Это нержавейка? – спросил я.
– Наверно. Хотя если он действительно такой старый, как мне рассказывали, то нержавейки тогда и не было. Этот нож, говорят, у нас в семье всю дорогу первому сыну передается, с самого начала. А начало документированное у нас в тысяча семьсот восьмидесятом году как минимум.
– Лашманлык такой старый? – поразился я.
– О, он, говорят, еще при Казанском ханстве был, если не раньше. Там же захолустье, река мелкая, зато леса-леса, бурелом да сычи, дорог сроду не было. Ни монголы, ни царские ребята не доходили. А, нет, царские дошли, потому и Лашманлык
[7]
. Да и монголы… Не суть. Все равно, может, и вся тысяча лет ножичку. Раритет и реликвия, считай. А металл – ну, булат какой-нибудь, а то и серебро – вон черный какой. Надо как-нибудь на анализ отдать, у дяди Андрея остались же в кримэкспертизе знакомые.
– Фигассе, – сказал я. – Смотри, а тут вроде не узор даже, а написано, вот, на рукоятке. Что написано, пап, не знаешь?
Он немедленно ответил:
– «Славному бойцу победоносной Красной армии Наилю Измайлову от командарма Котовского».
Я не стал напоминать, что он сам ведь рассказывал о древности ножа. Кротко сказал:
– Тут не по-русски написано.
– Так и ты не русский.
– Тут по-арабски.
– Дай-ка.
Но когда я протянул нож, папа уронил поднятую было руку на колено и сказал:
– А, и так вижу. Помню, вернее. Точно, я пробовал прочитать в детстве – ума не хватило. А алфавит забыл уже. Ну, вот это «ба», «са» – а, ну «бисмилля»
[8]
, точно. Молитва, значит.
Хлопнула дверь, папа отвернулся и с готовностью засиял. Я тоже.
Мама прошла мимо.
Папа посмотрел на меня, скорчив страшную рожу.
Я засмеялся.
В комнату просочилась Дилька, которая торжественно сделала жест рукой и сказала, почему-то сильно окая:
– Прошу всех к столу.
– Проси, – разрешил я.
А папа, конечно, заканючил:
– Ой ты хозяюшка наша, кормилица. Что ли, сама приготовила?
У них завязался бессмысленный слюнявый разговор, по итогам которого папа пообещал завтра всем колхозом умчаться в аквапарк, а Дилька, как всегда, заканючила: «На ручки!»
– На ножки, нет, на ножи! – вскричал папа, ойкнул, шлепнул себя по губам, воткнулся мне головой в живот (я охнул), забросил меня на плечо, сверху накинул Дильку, закряхтев, поднялся и с натугой заорал: «А вот теперь я вас об стеночку-то размажу!» С улюлюканьем помчался к двери – и замер.
Я, чуть не свернув шею, посмотрел прямо по курсу. В дверях стояла мама. Откуда взялась – только что в зал уходила.
Она неласково осмотрела нас и сказала:
– Есть идите, живоглоты. Третий раз зову.
И мы пошли пить чай со сливочным рулетом, а папа попутно ужин смёл, а потом и добавку. И быстро уснули.
И назавтра поехали в аквапарк.
И всё было хорошо.