— Вот некстати, — пробормотал свое любимое присловье Антон. — И какой дебил додумался повесить здесь свой дурацкий листок?
«Мо» не является производным от именования мусульманского служителя культа (мулла — это мы так коверкаем, правильно произносится — «молла»), как могут решить для себя некоторые начитанные товарищи. Напомню, что в медресе Сагир Мухаметшин пошел уже после, а музыкальное училище окончил до службы.
Кличку Мо получил по фамилии музыкального гения — Моцарта.
Весной 95-го группа Сыча остановилась на дневку в покореженном войной здании одного из грозненских очагов культуры — то ли музыкального училища, то ли школы искусств: вывески и таблички не сохранились, горело там все помаленьку.
Проверив помещения, пацаны обнаружили достаточно обгоревший, но вполне исправный рояль, и, как это принято в молодом здоровом коллективе, не упустили случая побаловать: битый час наяривали на инструменте двумя пальцами, радуя бойцов соседних блокпостов ужасной какофонией, в которой с переменным успехом угадывались «Чижик-пыжик», «Мурка» и даже гнусные намеки на святое — газмановскую «Путану».
— …Закружило, понесло! Меня — в Чечню, тебя — в валютный бар! — с задором подпевали луженые глотки, обладатели которых временами косились на командира. — В меня стрелял Джохар! А ты свой божий дар! Сменила на ночное ремесло! Ух, сука! Путана, путана, путана…
Командир не препятствовал. Обосновавшись в уголке, погрел на сухом горючем котелок с водой и, пытаясь соскоблить недельную щетину, рассеянно улыбался. Сектор вроде чистый, два блокпоста рядом, чуть дальше — КПП, можно расслабиться. Любую возможность выпустить пар мирным путем надо приветствовать: на войне, вообще, это — подарок.
Когда ветераны группы вволю натешились и подумывали уже над рациональным использованием инструмента (костерок запалить да горячей еды сварганить), подошел салага и робко спросил разрешения сыграть.
— А ты умеешь?
— Да немножко…
— Ну, валяй, Татарин, — милостиво разрешили ветераны. — Сделай вещь!
Да, тогда салага носил нормальную для армейского круга кличку, поскольку ничем особым не выделялся, служил совсем мало и проявить себя не успел. Скорее всего, в недалеком будущем эта кличка, ввиду склонности спецов максимально сокращать все длинные слова, трансформировалась бы в «Тата» или «Тать».
Антон не помнит, что именно тогда играл салага, но… это было просто потрясающе…
Вспорхнувшая из-под огрубевших пальцев мелодия была настолько прекрасна и в то же время глубоко чужеродна закопченному духу войны, пропитанному запахами пороха и крови, что все присутствующие в буквальном смысле остолбенели.
Сейчас, по истечении достаточно большого срока и ввиду трезвого переосмысления событий, тогдашние впечатления кажутся наивными и где-то даже отдают глупыми сантиментами. Но тогда, сырой грозненской весной, расстрелянной из минометов и изнасилованной на засранных кирпичах разрушенных домов, — тогда это было что-то…
Антон до сих пор отчетливо помнит: странный отсвет непрошеной вселенской печали на окаменевших лицах бойцов, чужая мелодия в мертвой тишине и — вообще нонсенс! — мокрые дорожки на чугунных щеках отрядного биоробота и головореза по призванию — Желудка.
Салага взял последний аккорд, встал и, неожиданно для всех, положив левую руку на крышку рояля, поклонился публике. Зависло тягостное молчание — никто не знал, как реагировать.
— Ну ты Моцарт, — тихо пробормотал авторитет № 2 после командира — сержант Леший. — Вот это ты дал, Моцарт! Ты ж, гад, всю душу вывернул…
Отметим, что «Сибирским цирюльником» Никиты Сергеевича тогда и не пахло, и все получилось без кинематографического влияния, само собой, спонтанно. Идеи, как говорится, носятся в воздухе.
Лешего вскоре убили, потом был другой Леший — того тоже убили. А Моцарт так и остался. А вскоре Моцарт, как положено, стал Мо и лучшим снайпером отряда. Он и теперь рядом, шагает нога в ногу по жизни и в любой момент готов прикрыть командира. Только играть уже не может. Чтобы играть, семи пальцев, увы, недостаточно…
— Нам надо идти, Мо, — Антон подошел, сглотнув не прошено подступивший к горлу комок, осторожно поло жил руку на плечо боевого брата. — Враг не дремлет…
— В репризе легато порвал, чайник! Так грубо… — пробормотал Мо, затем встрепенулся, стряхивая оцепенение, с трудом отвел взгляд от злополучного листка. — Враг! Да, командир. Пошли…
Третий вход в цоколь располагался практически сразу за углом, но обнаружили его не вдруг. Потому что сразу за углом была… помойка.
— Понятно, почему страна — в жопе, — искренне воз мутился Антон. — Искусство в жопе и страна — неподалеку. Какая, в п…ду, духовность, еб, когда из филармонии сделали парашу!
За углом был неширокий переулок с акациями, отделявший здание филармонии от двух стоявших по соседству «сталинок», облюбованных под-жилье местной чиновной властью. Оба дома находились в секторе Антона и Мо, но наши парни туда не пошли, а так — издали полюбовались. Неуютно там было фонариками махать — вход каждого дома, помимо домофона, защищал заседавший в просторном фойе консьерж с физиономией наемного убийцы.
Так вот, фасады сталинок выходили на проспект Мира — местный Арбат, а на задах поставили с десяток свежеокрашенных мусорных баков.
Историческая ссылка: персональные баки — это, господа хорошие, привилегия местной власти. Остальные стародубовцы, проживающие в архаичном центре, мусор сдают по часам: с семи до восьми вечера поквартально ездят мусоровозы со съемными контейнерами и оповещают товарищей зазывными гудками.
Почему баки прилепили к стене филармонии, а не к домам властительной элиты, надо объяснять? Думаю, сами догадаетесь. А между четвертым и пятым баками обнаружились ступени, ведущие к проему выдранной с корнем двери третьего входа в подвал.
То ли элита плевать хотела на экологию, то ли не отличалась особой меткостью, но ступени были похоронены под внушительным слоем стародавнего мусора, украшенного поверху далекими от искусства кучками относительно свежего дерьма.
— Уроды — они такие, как Паша, — в сердцах пробормотал Антон, доставая фонарик. — Мо — вспоминай, как учили по минному полю передвигаться…
Первое помещение, в которое сразу с улицы угодили наши хлопцы, напоминало филиал городской свалки: груды мусора чуть ли не под потолок, плотная пелена разложения и жирные наглые крысы, чьи глазенки-бусинки жутко сверкали в лучах фонариков.
Отсутствовала одна деталь, характерная для нормальных свалок: птичек тут не было. Никто не каркал, не чирикал кровожадно — и оттого подвал походил на мрачный обгаженный склеп, из стен которого, казалось, в любой момент могут вылезти скелеты или мумии, обиженные таким гадским обращением.
Второе помещение было раза в два меньше и чуть почище. Антон, не одну сотню ночей проведший в подвалах на чердаках и других приятных местах, сразу сделал вывод: комната жилая. Старая солярная лампа на вбитом в стену крюке, сбитая вкривь и вкось из сломанных досок полка с нехитрыми пожитками и объедками, взятыми, судя по всему из помойных баков, ветхий примус, импровизированный очаг, сложенный из обломков кирпичей, не столь давние угли, потолок над очагом закопчен значительно сильнее, чем в других местах. И груда тряпок. Ложе, по-видимому.