— Из тебя вышел бы неплохой шахматист, Патрик. Ты, случаем, не играешь?
— Да нет. Не сложилось как-то.
— Да? А почему?
— Один приятель сказал, что у меня все в порядке с тактикой, но общую картину на доске я вижу недостаточно хорошо.
Скотт Пирс хмыкнул:
— Я примерно так и думал.
И он бросил трубку.
Я посмотрел на Энджи.
— Патрик, — сказала она, медленно качая головой.
— Что?
— Наверное, в ближайшие дни тебе не стоит подходить к телефону.
Мы решили оставить Нельсона следить за квартирой Скотта Пирса, а сами заняли наблюдательный пост примерно в полуквартале от дома Доу.
Мы просидели в машине до глубокой ночи, даже после того, как в доме погасли все огни, а на крыльце загорелась лампочка включенной сигнализации.
Мы вернулись ко мне в квартиру. Я лежал в постели, дожидаясь, пока Энджи выйдет из душа, и пытался бороться со сном. Все тело у меня ломило — слишком много часов в последние дни я провел, неподвижно сидя то в машине, то в засаде на крыше. Но больше всего меня беспокоила засевшая где-то в глубине сознания мысль, что я что-то упустил, что Пирс рассчитывал все свои действия на несколько шагов дальше меня.
Глаза у меня слипались, но я не давал им закрыться, прислушиваясь к шуму, доносящемуся из душа, и воображая себе тело Энджи под струями воды. Я решил встать. Зачем ограничиваться воображением, если можно получить все то же в реальности?
Я не успел осуществить свое намерение, как глаза у меня закрылись. Кровать подо мной начала покачиваться, словно я плыл на плоту по неподвижной глади озера.
Я не слышал, как Энджи выключила душ. Не слышал, как она забралась в постель рядом со мной и погасила свет.
«Нам сюда», — говорит мой сын, берет меня за руку и тянет за собой, прочь из города. Рядом с нами трусит, высунув язык, Кларенс. Скоро рассветет, и очертания города темнеют, словно окрашенные в сине-стальные цвета. Все так же держась за руки, мы сходим с тротуара. Мир вокруг нас подернут красноватой дымкой.
Мы на клюквенном болоте. У меня мелькает краткая мысль о том, что невозможно, ступив с тротуара в центре города, очутиться в Плимуте, но я понимаю, что все это мне только снится, а во сне бывает всякое. Сына у меня нет, но вот он, тянет меня за руку. Кларенс мертв, но и он здесь.
Нас окружает густой и белесый утренний туман. Кларенс гавкает где-то впереди, невидимый в тумане, а мы с сыном с нетвердой болотистой почвы ступаем на крестообразный дощатый настил. Наши шаги гулко звучат в тишине, пока мы идем через плотную молочную завесу. С каждым шагом я все отчетливее вижу, как из пелены постепенно проступают очертания сарая.
Снова слышен лай Кларенса, но откуда он доносится, сказать невозможно.
«Должно быть громче», — говорит мой сын.
«Что?»
«И больше, — добавляет он. — Четыре плюс два плюс восемь будет четырнадцать».
«Правильно».
Мы уже должны были подойти к сараю, но он по-прежнему возвышается ярдах в двадцати от нас, окутанный туманом. Мы идем довольно быстро, но так и не приближаемся к нему.
«Четырнадцать. Тяжелое, — говорит мне сын. — Громкое. Ты бы услышал. Особенно здесь».
«Да».
«Ты бы услышал. Почему ты не слышал?»
«Не знаю».
Сын протягивает мне атлас, открытый на карте этого места. Точка, обозначающая болото, окружена лесом со всех сторон, кроме одной, той самой, с которой мы подъезжали сюда, когда следили за Майлзом.
Атлас падает у меня из рук и летит в болото. Я вдруг понимаю что-то очень важное, но тут же забываю, что именно.
«Люблю зубные нити, — говорит мой сын. — Мне нравится ощущение, когда нитка скользит между зубами».
«Хорошо, — отвечаю я, чувствуя, как доски начинают вибрировать под ногами. Что-то стремительно несется на нас из тумана с другого конца крестовины. — У тебя будут здоровые зубы».
«Он не может разговаривать. Ему отрезали язык», — говорит он.
«Не может, — соглашаюсь я. — Без языка это трудно».
Грохот становится сильнее. Сарай полностью растворяется в густом тумане. Я уже не вижу досок у себя под ногами. Не вижу своих ног.
«Она сказала: „Они“».
«Кто?»
Он смотрит на меня и мотает головой:
«Не „он“, а „они“».
«Точно».
«Мама ведь не в сарае?»
«Нет. Она для этого слишком умная».
Я вглядываюсь в окружающий нас туман, пытаясь разглядеть, что там грохочет.
«Четырнадцать», — говорит мой сын. Я перевожу взгляд на него и обнаруживаю, что на его плечах — голова Скотта Пирса. Он плотоядно улыбается. «Четырнадцать. Это очень громко, ты, недоумок».
Грохот совсем близко. Я напрягаю зрение и вижу темную фигуру, которая, расставив в стороны руки, в прыжке несется на меня сквозь плотный, как сахарная вата, туман.
«Я умнее тебя», — произносит Скотт Пирс, он же мой сын, он же непонятно что.
Прорывая плотную завесу, на меня на скорости сто миль в час надвигается ухмыляющееся и скалящее зубы лицо.
Это лицо Карен Николс, которое на глазах превращается в лицо Энджи, и я вижу, что ее голова прикреплена к обнаженному телу Ванессы Мур, но уже в следующий миг понимаю, что это Шивон, глядящая на меня мертвыми глазами. Наконец существо обретает черты Кларенса, он напрыгивает на меня всеми четырьмя лапами и опрокидывает на спину. Я падаю. Подо мной должен быть дощатый настил, но его нет, и я проваливаюсь вниз, в туман, и чувствую, что задыхаюсь.
Я рывком сел в постели.
— Спи дальше, — пробормотала Энджи, не отрывая лица от подушки.
— До клюквенного болота Пирс добрался не на машине, — сказал я.
— Не на машине, — буркнула она в подушку. — Угу.
— Он пришел пешком, — сказал я. — От своего дома.
— Ты спишь, — сказала она.
— Нет, я уже проснулся.
Она приподняла голову и посмотрела на меня заспанными глазами:
— А до утра это не подождет?
— Подождет. Конечно.
Она рухнула назад на подушку и закрыла глаза.
— У него есть дом, — тихо произнес я в ночной тишине. — В Плимуте.
34
— Мы едем в Плимут, — сказала Энджи, когда на развилке в Брейнтри мы свернули на шоссе № 3, — потому что так сказал во сне твой сын?