Издательство благодарит Информационный центр по финской литературе (FILI) за поддержку в издании этой книги
Глава 1
Человек рождается, живет и умирает. Немногие оставляют по себе заметный след. Память о большинстве хранит лишь старый пыльный семейный альбом на нижней полке книжного шкафа. В жизни некоторых невозможно даже при большом желании отыскать хоть какой-нибудь смысл.
Пехконен относился к числу последних.
Будь я человеком дотошным, то наверняка внимательнее присмотрелся бы к его жизни, кажущейся совершенно никчемной. Одному Богу известно, где и зачем этот неряха болтался по миру от рождения до смерти, то есть на протяжении примерно пятидесяти лет. Я знал о нем очень мало, и как полицейского меня интересовал ответ всего на один вопрос: кто его убил?
Труп Пехконена лежал в ящике на вчерашних газетах, которые он использовал еще и в качестве одеяла. Ранняя осень, ночь была холодной, около пяти градусов. Покрывало из газет, за неимением лучшего, хоть как-то согревало.
На голове покойника была необычная шапка из искусственной кожи, скорее напоминавшая раздавленную на шоссе енотовидную собаку, чем головной убор. Шею с въевшейся в кожу грязью обвивал темно-коричневый шерстяной шарф, до того износившийся, что походил на веревку.
На виске зияла глубокая рана, а у головы валялся выковырянный из мостовой булыжник не меньше пяти килограммов весом. Газеты, подсунутые под голову вместо подушки, впитали кровь, вытекшую из раны. От ящика несло типографской краской и мочой. На прощание Пехконен наделал в штаны.
При виде трупа меня сразу посетила мысль, что на следующее утро там же окажется газета, сообщающая об обнаружении тела мужчины в ящике для газет.
[1]
Смерть Пехконена была столь же бессмысленна и незначительна, как и его жизнь, если не считать достижением короткую заметку, укрывшуюся на внутренней полосе официальной газеты, да пару колонок в желтой газетенке. Я был уверен, что уже в тот же день на ближайшем углу обнаружится приятель Пехконена, прикончивший его подвернувшимся под руку куском брусчатки — просто по пьянке или чтобы присвоить бутылку с выпивкой, с которой нянчился покойный. Расследование и медицинское вскрытие обещали стать рутиной в самом буквальном значении слова. Кремация, урна, оплаченная социальной службой, закопали — и дело с концом. Дальнейшая судьба Пехконена уже не касалось комиссара Отдела по борьбе с преступлениями против личности криминальной полиции Хельсинки.
Дежурный позвонил мне, чтобы сообщить о теле, обнаруженном разносчиком газет, поскольку знал, что я живу совсем рядом с этим местом. Звонок разбудил меня в половине пятого. Уходя, я не успел выпить свой утренний кофе и вернулся домой. В восемь часов пешком отправился в сторону центра. Я всегда хожу одной и той же дорогой. По улице Фредрикинкату на Исо Рообертинкату, за станцией метро Эроттая я прошел мимо Шведского театра по Кескускату на улицу Алекси, где запрыгнул в трамвай.
Обычно мне удается спокойно дойти до работы, но в этот раз меня остановили уже на Фредрикинкату.
Не знаю, откуда взялся раввин. Внезапно он появился прямо передо мной.
— Шалом, Ариэль!
— Шалом, рабби Либштейн, — сказал я и чуть отступил назад.
Я быстро осмотрелся и понял, что появление раввина — не такое уж чудо.
У края тротуара стоял микроавтобус, его задние двери были распахнуты. Машина еврейской общины. Мне следовало заметить и узнать ее сразу же, а не теперь, когда уже слишком поздно. Через стекло на меня глядел Рони Кордиенский — завхоз, слесарь и водитель общины в одном лице. Либштейн и Кордиенский загружали в автомобиль богато украшенный старинный шкаф из антикварного магазина по соседству, и именно в этот момент у меня зазвонил мобильник, что и повлекло потерю бдительности.
— Красивый шкаф.
— Мы получили его в подарок для нашей общины.
— Простите, — сказал я и, сохраняя виноватую позу, поднес телефон к уху.
— Кафка.
Звонил мой непосредственный начальник из Отдела по борьбе с преступлениями против личности, старший комиссар Хуовинен.
— Неудобно разговаривать?
Я глянул в выжидающие глаза Либштейна.
— Немного.
— У меня к тебе срочное дело.
— Говори.
— В районе Линнунлаулу два трупа. Один из них непосредственно на железной дороге. Перекрыто два пути, стоят поезда. Покойники, похоже, иностранцы.
— Кто-нибудь туда уже выехал?
— Симолин отправился четверть часа назад… и полицейский патруль оцепил территорию. Видимо, и техника уже на месте.
— Немедленно еду.
— Позвони с дороги, может, появится дополнительная информация.
Либштейн не походил на раввина — по крайней мере, одеждой. На нем были черное стильное свободного кроя шерстяное пальто, почти богемно завязанный виннокрасный шелковый шарф и сверкающие черные ботинки. Но еврей сразу распознал бы в нем иудея. У него был высокий, прорезанный глубокими морщинами лоб мудреца, и нетрудно было представить, как он читает Тору в синагоге или молится в шабат. Тяжелая дужка пенсне оставила на переносице красный след. Добродушная неуклюжесть Либштейна была иллюзией и не застала меня врасплох. Раввин вцеплялся в жертву с неумолимостью судебного исполнителя.
Я ничего не имел против него, симпатичный и умный человек. Однако сейчас я не был расположен к приятной интеллектуальной беседе.
— Как дела в общине?
Благодаря хорошему зрению и быстрой реакции мне уже на протяжении полугода удавалось обходить Либштейна стороной. Сейчас требовалась вежливая решительность. Я знал, что, даже не заметив этого, наобещаю ему того, чего вовсе не собирался обещать.
— Ариэль-Исаак Кафка, — повторил раввин, на этот раз с ударением на каждом из имен. — Если бы ты почаще заходил помолиться в синагогу, то знал бы, как дела в общине. Скажи, отчего ты так редко радуешь своим обществом меня и других? Как раз вчера я встретил твоего дядю, и мы говорили об этом.
Либштейн изъяснялся на диалекте, который трудно идентифицировать. Меня это не удивляло, так как я знал его историю. Он родился в Германии, спасаясь от нацистов, сбежал оттуда в Швецию, а в пятидесятых годах переехал в Данию.
— Ну, работа в полиции… все время спешка. Сейчас вот тоже вызвали на место преступления. Два трупа.
Раввин кивнул с понимающим видом:
— Вижу, Ариэль. Не думай, что я не понимаю, хотя и родился в более спокойные времена. Сейчас все спешат. Весь мир как часы, в которых слишком туго затянули пружину. Боюсь, скоро их шестеренки начнут летать.