И тут он услышал, как кто-то насвистывает знакомую мелодию, не похожую на раздававшуюся отовсюду народную коштырскую музыку, что-то классическое, не то Шуберта, не то Брамса. Это был пожилой уборщик, виденный Олегом и в прошлый раз, теперь без метлы, собиравший пустые пивные банки. Он был сутул, почти лыс, с каким-то прозрачным пухом на голове и худой шее, судорожно напрягавшейся, вытягиваясь вперёд, когда он нагибался за банкой. Минуя Печигина, уборщик искоса взглянул на него, на обратном пути покосился снова. Олег подумал, что неплохо было бы с ним поговорить, но, пока искал повода обратиться, тот подошёл сам:
– Очень извиняюсь, я не помешаю?
Отодвинул стул, присел боком к Олегу, как будто для того лишь, чтобы передохнуть. Голое коштырское лицо, туго обтянутое кожей в редких морщинах, под которой видны были извилистые вены на висках и возле глаз.
– Позволю себе предположить, что вы приехали из Москвы, – повернулся он к Печигину.
– Как вы узнали?
– Слышал, как вы с официанткой разговаривали. Московский акцент ни с чем не спутаешь. Здешние русские говорят иначе, с местными, коштырскими интонациями. Я ведь раньше, в советское время, чуть не каждый год в Москву ездил – билеты-то дешёвые были. А ещё прежде учился там в консерватории. Но это совсем давно было, вас тогда ещё, наверное, на свете не было.
Старик заулыбался с видом некоторого превосходства. Олег предложил ему пива.
– Пива? Я даже и не знаю… Для меня просто поговорить с человеком из Москвы – уже событие, а тут ещё и пиво – это прямо-таки избыточная роскошь! Я ведь музыковед…
Он сказал это так, точно профессия музыковеда запрещала ему употребление пива.
– Впрочем, бывший музыковед. Так что ежели желаете меня угостить… Для меня самого-то здесь дороговато…
Печигин подозвал официантку, заказал ещё две кружки пива и закуски. В ожидании заказа старик от нетерпения барабанил по столу турецкий марш.
– Почему же бывший? – спросил Печигин.
– Почему бывший? – старик усмехнулся. – Потому что музыка кончилась. Я остался, а классической музыки в Коштырбастане не стало. Оказывается, она была чуждым моему народу европейским влиянием. А с тех пор, как мы стали независимы, мы от всех чужих влияний избавились. Теперь у нас только наша народная музыка либо эстрада – зато этого добра сколько угодно, по всем программам. Все классические музыканты разъехались, кто не смог, пришлось сменить репертуар. А я, как видите, бульвар убираю. Впрочем, я не жалуюсь – работа хорошая, полезная для здоровья: много двигаешься и на свежем воздухе. – Последняя фраза прозвучала безо всякой иронии. – В моём возрасте это немаловажно. Куда полезней, чем с утра до вечера над пишущей машинкой горбиться.
– Вы много писали?
– Восемь монографий! Я, кстати, не представился: Ербол Жаппаров. Так вот: «Эрик Сати и современники», Е. Жаппаров, «Жизнь Бетховена», Жаппаров Е.Х., то есть Ербол Хамдамович – это я. Идём дальше: «Национальные традиции в советской опере», доцент Жаппаров, «Римский-Корсаков», «Мессиан и его время», «Проблемы современного симфонизма»… Что ещё?
Старик сбился – восьми названий не набиралось, – принялся перечислять заново, загибая длинные пальцы. Подошла официантка с пивом. Он сразу оставил своё перечисление, сложил правую ладонь лодочкой и осторожно, едва касаясь, погладил её по крепкому запястью:
– Если вас не затруднит, не могли бы вы принести ещё пепельницу…
Официантка повернулась и, не произнеся ни слова, отправилась за пепельницей.
– Ишь какая… – Старик восхищённо глядел вслед её широкой спине, улыбаясь мокрыми от пива губами. – Вы заметили у неё перемычку между бровей? Это значит, она с гор.
Когда официантка вернулась, Олег разглядел тёмную полоску, соединявшую дуги её бровей, и вспомнил попутчицу в поезде.
– У тамошних женщин так принято, – старик наклонился к Печигину, продолжая коситься на официантку. – Я сам городской, у нас про них, про горцев и про их женщин, разное рассказывают… Говорят, когда они готовят – бабы ихние, – то в пищу свою менструальную кровь подмешивают, чтобы мужчин и детей намертво к себе привязать. Поэтому горцы такие кровожадные. Во время войны они тут такое творили – язык не поворачивается рассказывать…
Во взгляде Олега старик, видимо, уловил недоверие, потому что тут же отодвинулся.
– Я в эти бабские россказни, разумеется, никогда не верил. Коштыры друг про друга чего только не выдумают. Племена-то разные – вот и наговаривают: равнинные на горцев, городские на районных, все на всех…
Чтобы сменить тему, старик принялся расспрашивать Печигина о Москве, где не был больше двадцати лет, о Большом, консерватории, «Декабрьских вечерах» в Пушкинском… Олег с готовностью рассказывал, что знал, с удивлением замечая про себя, что не уверен до конца, по-прежнему ли за его словами есть какая-то реальность. Ему вспомнилось, как Зина, жена Тимура, сказала: когда живёшь в Коштырбастане, остальной мир не то чтобы вовсе перестаёт существовать, но становится очень далёким. Он начинал испытывать это на себе. И мысленно поторопился себя поправить: она не Зина, она Зейнаб.
– Ах, если б знал, что встречу сегодня москвича, я бы хоть одну из своих книг с собой захватил, презентовал бы вам непременно! – сокрушался Ербол Хамдамович, словно опасался, что без такого подарка Печигин может усомниться в его заслугах, а то и вообще не поверит, что он музыковед. – Ведь было же время, когда мои книги лежали повсюду! В каждом книжном был музыкальный отдел, а там обязательно что-нибудь моё. Но это, конечно, до провозглашения независимости, при Союзе. А после войны и книжных-то почти не осталось, а те, что уцелели, такое продают, что лучше туда не заглядывать. Библиотеки тоже какие сгорели во время боёв, какие позакрывались, в здании нашей местной филармонии теперь мебельный салон – так что от всех моих монографий не осталось ни следа. Разве что у меня дома пылятся без всякой надобности. Но вы не думайте, я не ропщу, нет-нет, я уважаю выбор моего народа, а он хочет слушать близкую ему музыку. И никакой другой не хочет. Разве можно его за это осуждать?
Старик посмотрел на Олега, точно ожидая от него подтверждения, потом отпил ещё пива, поднял уже заметно осоловелый слезящийся взгляд к подвижным ярусам листвы над головой.
– Давно не пил, голова с непривычки закружилась. Но всё равно хорошо…
Улыбаясь, он откинулся на спинку стула, расстегнул шире ворот, вздохнул.
– Да, всё так и должно быть. Жизнь проходит, не оставляя следов. Как этот ветер в листве. У нас в Коштырбастане всегда так. Тут следов не остаётся. Я ведь и сам теперь убираю за теми, кто наследил за собой. Ни к чему это. Следы вот кто должен оставлять, – старик кивнул в направлении высившейся над крышами железной руки Народного Вожатого с освещённым прожекторами голубем в ладони, – один за всех. А про простых людей, таких, как мы с вами, у нас знаете, как говорят? Тугульды – ульды: жил – умер.
Подошла за пустыми кружками коренастая официантка, наклонилась над столом, едва не задев музыковеда туго стянутым бюстом. Он прищурил глаза, ноздри его широкого коштырского носа раздулись: спешил вдохнуть её запах, тяжёлую смесь духов и пота. Когда она ушла, старик подался вперёд что-то сказать Олегу, но передумал. Заколебался, затянулся, косясь на Печигина, сигаретой, наконец не выдержал: