Последние песни уже вся публика слушала стоя, мерно и восторженно раскачиваясь. Они тоже поднялись – Олег, Лейла, Касымов, Зейнаб, – и каждый положил руки на плечи соседу. В качании под музыку были согласие, соединение, взаимная принадлежность друг другу. Упрямый рассудок продолжал твердить Печигину, что он чужой на этой оргии коштырского энтузиазма, но красивое лицо Лейлы было совсем рядом, её губы двигались, повторяя слова песен, волосы щекотали Олегу щёку и шею, а тело прижималось к нему словно само по себе, как будто, поглощённая музыкой, она этого не замечала, и разорвать эту связь было всё равно что обнаружить своё бессилие, неспособность к слиянию, импотенцию. Это и было слиянием, в котором они четверо соединялись под песни на стихи Народного Вожатого, свободные от ревности, соперничества, недоверия и подозрений. Никто не хотел никого для одного лишь себя, но вместе, включённые в бесконечные цепи коштыров, многие из которых так же, как Лейла, открывали и закрывали рты, они раскачивались из стороны в сторону на плавных волнах, катившихся по трибунам стадиона.
После концерта жёны Касымова отправились домой. Олег с Тимуром проводили их до ждавшей на стоянке машины с водителем, обе сели на заднее сиденье, и уставшая Лейла положила голову на плечо Зейнаб. Тимур помахал им на прощание и повёл Печигина в недра стадиона, туда, где ждала их отдыхавшая после выступления певица.
Вблизи, без грима, она выглядела уже очень немолодой, лет, наверное, под пятьдесят, и такой усталой, что её тонкая рука, чьи малейшие жесты меньше получаса назад поднимали с мест тысячи слушателей, теперь едва удерживала фарфоровую чашку с травяным отваром. Вокруг неё шныряли по комнате четыре или пять кошек – Олег никак не мог сосчитать, сколько в точности, потому что они то и дело менялись местами, изучая вошедших, и отражались в зеркалах, висевших на каждой стене. Дымчатые, пепельные и одна рыжая, с маленькими головами и большими настороженными глазами, они были не похожи на московских, их перемещения выглядели согласованными, подчиняясь, казалось, общему замыслу, как будто они были одним беззвучным существом, способным делиться на части.
Певица прервала нескончаемый поток комплиментов, изливавшийся из Касымова, и обратилась к Олегу:
– Тимур мне сказал, что вы переводите стихи Народного Вожатого и хотели поговорить о нём.
Печигин кивнул:
– Если вас не затруднит…
Она поставила чашку на блюдце, достала длинную сигарету, закурила. Олег уже знал от Тимура, что курение для коштырской женщины ещё хуже пьянства и автоматически переводит её в разряд безнадёжно падших существ, но певица, очевидно, могла себе позволить то, что для других было немыслимо.
– Совсем не затруднит. Я бы только хотела вас попросить, чтобы то, что я расскажу, осталось между нами. Или в крайнем случае, если вы уж непременно захотите там, у себя в России, об этом написать… – Она сделала паузу, затянулась, искоса поглядела на Олега сквозь облако окутавшего её дыма, – не называйте моего имени.
Из этой точно рассчитанной фразы Печигин понял, что ей бы очень хотелось, чтобы он написал о ней в связи с Народным Вожатым, а уж её имя читатели, по крайней мере коштырские, угадают сами.
– Так что бы вы хотели о нём услышать?
– Даже не знаю… Всё. Что он за человек? Каким он вам запомнился?
Певица задумалась, посадила себе на колени кошку и стала рассеянно гладить. Наверное, это помогало ей собраться с мыслями.
– Не так-то просто рассказать о таком человеке, как Гулимов. Даже если знала его долго и… хорошо. (Она, кажется, хотела сказать «близко», но не решилась.) Его ведь многие знали. В том числе и женщины. И со всеми он был разным, никогда не повторяясь. Я ни разу не встречала человека с такой способностью меняться! Для каждого он становится тем, что тот хочет в нём увидеть: для политиков – государственным деятелем, для людей культуры – поэтом, для народа – отцом, для женщин… Да, для меня он был прежде всего мужчиной.
Сказав это, она широко раскрыла глаза, не глядя на Тимура или Олега, а куда-то сквозь них, и в её на мгновение помолодевшем лице сверкнула, как спрятанное лезвие, хищная восточная красота.
– …А иногда подростком, почти ребёнком, – улыбнулась, лицо заметно смягчилось. – Случалось, мы ночи напролёт играли в нарды. Если он проигрывал, то ни за что не соглашался закончить игру, не отыгравшись. Говорил, что я единственная, с кем ему интересно играть, – все остальные поддаются. А наутро ему нужно было выступать с речью в Совете министров, в которую он даже не заглядывал. Да, он был удивительно беспечен… Я постоянно беспокоилась за него, а он всегда был спокоен, как будто всё знал наперёд. Не знаю, мне рассказывали, что в последнее время он очень изменился, никого до себя не допускает… Я ведь давно уже его не видела. Мне он запомнился одним из самых беззаботных людей, каких я знала. Может, с другими он был иным, но когда он был со мной, казалось, мой кашель или насморк волнуют его больше, чем все дела государства! Но, несмотря на всю его заботу, доброту, на не имеющую никаких границ щедрость, с ним часто бывало нелегко… Может быть, потому, что сам он был слишком лёгким. Понимаете, не так-то просто чувствовать себя просвеченной насквозь, понятой гораздо глубже, чем ты сама способна себя понять, – словно он знал заранее каждое слово, которое я только собиралась произнести. Мне не хватало его серьёзности, в его избыточной, обезоруживающей доброте мне чудился обман. Я даже пыталась устраивать сцены, закатывать истерики – он только смеялся. Всё равно всё выходило так, как он хотел. В его беспечности было что-то такое, чему невозможно было не подчиниться. Иногда я даже думала: уж лучше бы он меня бил, как у коштырских мужчин вообще принято, – мне было бы легче вынести это, чем неоспоримость и окончательность его самых мягких слов…
Певица остановилась, неуверенно взглянула на Печигина, сомневаясь, что ей стоило говорить последнюю фразу.
– Всё это, конечно, пустяки по сравнению с теми горизонтами, которые он передо мной распахнул. Он словно поднимал меня на свою высоту, и иногда – нет, не часто, всего несколько раз – мне как будто удавалось увидеть вещи с его уровня. Или хотя бы приблизиться к нему. Бывали неописуемые моменты, когда я чувствовала: мы наконец-то близко, совсем рядом. Этого не передать! Знаете, меня несколько раз приглашали выступать на Байконур, я много общалась с космонавтами, людьми, видевшими нашу Землю из космоса. Я всегда старалась у них узнать, что они при этом испытали, изменилось ли для них что-нибудь. Так вот, ни один из них не поднялся выше обычной, технически подкованной посредственности. Им до Народного Вожатого – как до Марса! То, что он мне дал, навсегда останется со мной. Он раздвинул для меня рамки человеческого удела!
Эти слова явно были приготовлены заранее, певица отчеканила их без запинки. Тогда Печигин решился спросить:
– Извините, можно щекотливый вопрос? Во время вашего знакомства с президентом вы ведь, как сказал мне Тимур, были замужем, а Народный Вожатый, кажется, женат?
– Вы хотите узнать, ревновала ли я его или он меня?