– Ты думал, война – это как в кино и убивают только на поле боя?!
– Там были мирные люди, обычные крестьяне.
– В гражданской войне нет мирных людей, есть только свои и чужие! Все чужие – враги! Сегодня они не вооружены, завтра возьмутся за оружие. Я знал, что случилось в том кишлаке, мне давно об этом рассказывали. Думаешь, оппозиция поступала иначе? Да они целые города ровняли с землёй! А ты знаешь, что именно после той истории они впервые пошли на переговоры?! Когда поняли, что правительство способно ответить террором на террор, насилием на насилие! Тогда и был начат переговорный процесс, завершившийся, после всех сбоев и проволочек, подписанием мирного договора. Эта карательная акция привела в конечном итоге к миру в стране! А ты думал, войну можно остановить стихами?! Поэмами? Если бы! Поток крови можно обратить вспять лишь встречным потоком крови! Жестокость можно прекратить только ещё большей жестокостью!
С этим не поспоришь, подумал Печигин, войны стихами не остановить, Касымов снова прав, как прежде, как всегда. Он прав, а Владик Коньшин, мечтавший положить своими стихами конец боевым действиям, веривший, что, будь он настоящим поэтом, ему бы это удалось, конечно, ошибался. Олег вспомнил лицо мучительно заикавшегося Коньшина, яростно выплёвывавшего по слогам распадавшиеся слова, и потом это же лицо в гробу, неподвижное и чужое. Таким же мог быть и он, если бы Тимур прилетел на четверть часа позже. Волна благодарности вновь захлестнула Печигина, отодвигая на второй план всё остальное.
– Наверное, так оно всё и есть… – но было что-то ещё, мешавшее Олегу окончательно согласиться. – Но ведь ты же сам говорил, что Народный Вожатый – прежде всего поэт! Ты сам называл его пророком! У меня это в голове не укладывается!
– Ну и что?! Что из того?! Разве сам Мухаммад, да благословит его Аллах и приветствует, не истребил племя курайзитов, когда убедился в их предательстве? Разве не приказал он казнить семьсот мужчин этого семитского племени, вставшего на сторону его врагов, а их женщин и детей продать в рабство? И разве перестал он от этого быть посланником Аллаха?! Разве прекратил Всевышний ниспослание ему стихов Корана?!
Вертолёт накренился, потом выпрямился, поменял высоту, и от этого болтания в воздухе Печигина начало тошнить. Он всегда плохо переносил перелёты, стараясь, когда только было возможно, избегать их, а если не удавалось, обычно напивался в самолёте, чтобы забыть об ужасе подвешенности между землёй и небом. В вертолёте было ещё хуже: земля была ближе, и от этого становилось только муторнее. Тошнота поднималась всё выше, взбиваемая, как тесто, проникавшим в желудок рокотом двигателя.
– Наоборот! – неумолимо продолжал Касымов. – Наказанием курайзитов Мухаммад продемонстрировал, что облечён высшей властью, дающей ему право на жизнь и на смерть предателей. Те, в кишлаке через реку, тоже были предателями! Я знаю, они убили солдата, это была провокация. Они заслужили свою смерть! У войны своя логика, своя железная необходимость, не имеющая ничего общего с логикой мирной жизни. И помни главное: война идёт всегда! Мир возможен только на поверхности; в глубине, скрыто, война продолжается. Те, кто понимают лишь законы мирной жизни, для которой нет ничего важнее человека, обречены на поверхностность. Но от глубины никуда не деться – и она требует жертв!
Тошнота подступала к горлу, покрасневшее лицо Касымова нависало над Олегом. Он отвернулся и поглядел за окно вертолёта. Под ним быстро ускользала назад поделённая на жёлтые, зёленые и коричневые квадраты полей земля. Она раскачивалась, как будто балансировала, с трудом сохраняя ненадёжное равновесие, и от этого Олега замутило ещё сильнее. Ему представилось, что требующая жертв глубина, о которой говорил Касымов, распахнулась под ними.
– И вот ещё что, – Тимур наклонился ближе к Печигину, почти кричал ему в ухо, чтобы рёв мотора не помешал Олегу расслышать, – те коштыры за рекой были не коштыры! Они были потомками кипчаков, кочевников, а не настоящими коштырами. Настоящие никогда не пошли бы против Народного Вожатого. Настоящие знают – точнее, даже не знают, они чуют сердцем, – что, как бы ни поступил Народный Вожатый, это всегда будет правильно. Они верят в его правоту, что бы он ни делал.
– Послушай, но ведь Гулимов тогда, кажется, ещё не был Народным Вожатым? Он ведь всего лишь командовал дивизией.
– Это не имеет значения. Они пошли против государственной власти – значит, никакие они не коштыры, а инородцы или потомки инородцев! Потому что это фуркан, то есть различие, разделяющее подлинных и мнимых коштыров: только те, чья кровь нечиста, кто смешал её с кровью инородцев, могут купиться на их посулы. Истинный коштыр никогда им не поверит и не пойдёт против законного правительства.
Касымов говорил с сокрушительной уверенностью, за которой Олег угадывал не только его собственный опыт, но и опыт всех его коштырских предков, всей коштырской истории, уходящей корнями родства во времена Пророка, истребившего каких-то там курайзитов. Что он, болтающийся между землей и небом, между жизнью и смертью (прошлой, оставленной в Москве жизнью и будущей смертью), мог этому противопоставить? Ничего, кроме того, что это не его, Печигина, история, он не имеет к ней никакого отношения. И тут же Олег понял, что это не так, что он уже, против воли, влип в эту историю, так просто от неё не отделаться, и эта страна, однообразной жёлто-зелёной плоскостью плывущая внизу, уже не чужая ему, они связаны так, что каждое её колебание под брюхом вертолёта отдаётся спазмами, сжимающими его кишки. Эта связь теперь зависит от него не больше, чем тошнота в желудке, с которой ничего нельзя было поделать, – только, затаив дыхание, сдерживаться изо всех сил, чтобы не вырвало прямо на бронежилет Касымова.
Так, распираемый одновременно тошнотой, благодарностью, головной болью и, поверх всего этого, радостью от того, что остался цел, летел Печигин на вручение ему Премии имени Гулимова. Но когда показались первые столичные пригороды и вертолёт стал садиться на расположенный на окраине аэродром, тошнота всё-таки взяла верх. Олега хватило ещё на то, чтобы добраться до туалета в каком-то служебном здании рядом с лётным полем, где его вывернуло наизнанку. И с каждым скручивавшим живот спазмом он думал: «Живой я, живой! Всё равно живой! Главное – живой!»
Умывшись перед заляпанным мухами зеркалом над раковиной и вглядевшись в свое мокрое, с чёрными подглазьями, лицо, Печигин почувствовал, что вместе со съеденным накануне на свадьбе он, кажется, избавился только что от последних остатков прежнего себя. Ему стало гораздо легче. Он вытер лицо рукавом, постарался привести себя в порядок. Возвращаясь к Касымову, поджидавшему его среди голубевших на зелени лётного поля военных вертолётов, Олег заметил, что перестал ощущать жару. Горячее солнце по-прежнему жгло кожу, но это было даже приятно. Пе€кло больше не давило на мозг, не заливало по€том глаза, Олег незаметно для себя наконец привык к нему и по просторному полю, где не было ни клочка тени, шел как ни в чём не бывало. Мучившая его с утра головная боль тоже исчезла, так что он и думать о ней забыл.
Присутствовать на вручении премии Касымов не мог, он спешил на телевидение, из-за того, что пришлось лететь за Олегом, он и так сдвинул весь свой рабочий график.