— Что стряслось в Бенфельде?
— Черт знает что. Бертольд. Потерял всякое достоинство. Болтается по ветру. Епископ!
— Если хотите иметь более достойных епископов, позвольте Церкви избирать их, а не королям и князьям.
— Позвольте папе выбрать, хочешь ты сказать? Фи! Тогда при каждом дворе будет по французскому шпиону. Пей!
Дитрих придвинул стул и сел:
— Как Бертольд довел вас до такой невоздержанности?
— Это, — Манфред наполнил свой бокал, — не невоздержанность. Невоздержанность — это как раз то, чего не проявил он. Он — правитель Страсбурга, но правит ли он? Всего несколько копий уладили бы дело. — Он хлопнул по столу ладонью. — Где этот парень Унтербаум?
— Ты отослал его в Швейцарию узнать истинное положение дел.
— Это было на День св. Блеза. Он уже должен был вернуться. Если этот болван сбежал…
— Он не сбежит от Анны Кольман, — мягко ответил Дитрих. — Возможно, его задержала плохая дорога. Он очень гордился тем, что надел одежду гонца, и не расстанется с ней так легко.
— Его рассказ уже не имеет значения, — сказал господин, внезапно переменившись в настроении. — Я узнал все в Бенфельде. Ты знаешь, что случилось в Швейцарии?
— Я слышал, базельских евреев собрали для изгнания.
— Если бы для изгнания. Толпа взяла гетто штурмом и предала его огню, а потому… Все погибли.
— Боже милостивый! — Дитрих привстал, перекрестившись.
Манфред бросил на него угрюмый взгляд:
— Я не питаю особой любви к ростовщикам, но… не было ни обвинения, ни суда, а лишь обезумевшая чернь. Бертольд спросил Страсбург, что они намереваются предпринять в отношении евреев, и члены городского совета ответили, что они «не знают от тех никакого зла». И тогда… Бертольд спросил бургомистра, Петера Швабена, почему тот закрыл колодцы и убрал ведра. По мне, так это было чистой осторожностью, но поднялся большой шум по поводу лицемерия Страсбурга. — Манфред снова выпил. — Всякий в опасности, когда чернь срывается с цепи, еврей или нет. Дай только причину для недовольства — как тебе хорошо известно.
При этом напоминании Дитрих, в свою очередь, в несколько глотков осушил бокал, руки у пастора дрожали, когда он решил налить себе еще.
— Швабен и его совет держались стойко, — продолжил Манфред, — но на следующее утро монастырские колокола возвестили процессию «крестовых братьев». Епископ относится к ним с отвращением — как и все лучшие люди города, — но он не осмелился и слова сказать, потому что толпа симпатизирует им. Они — пей, Дитрих, пей! — Они шествовали по двое, эти флагелланты, опустив головы, в темных рясах, набросив капюшоны, с ярко-красными крестами спереди, сзади, на колпаках. Впереди шествовал их магистр и два лейтенанта со знаменами алого бархата и золотой парчи. И все в полном молчании. Полном молчании. Мне оно действовало на нервы, это молчание. Кричи они или танцуй, я бы, наверное, смеялся. Но это спокойствие внушало ужас всем смотрящим, ибо единственным звуком было шипящее дыхание двух сотен братьев. Я воображал их каким-то огромным змеем, извивающимся по улицам. На монастырской площади они запели свою литанию, и я не мог думать ни о чем, кроме одного.
— И о чем же?
— Как плохи были стихи! Ха! Проклятая мелодия до сих пор путает мысли. Мне нужен Петер миннезингер, чтобы изгнать ее. Жаль теперь, что я не смеялся. Это могло бы разрушить колдовство. Каноники собора, конечно же, все удрали. Два доминиканца попытались остановить процессию близ Майсена, но были побиты камнями за свои старания. И кто теперь осмелится выступить против них? Мне рассказывали, Эрфурт закрыл перед ними свои ворота, епископ Отто пресек шествие в Магдебурге. А тиран Милана воздвиг три сотни приветственных виселиц снаружи городских стен, и процессия пошла другой дорогой.
— Итальянцы — очень деликатный народ, — заметил Дитрих.
— Ха! По крайней мере, Умберто не согнул спину. Братья разделись по пояс и медленно выстроились в круг, пока по сигналу магистра пение не прекратилось и они не бросились ниц на землю. Затем поднялись и хлестнули себя бичом из кожаных ремней, а трое в центре поддерживали tempus, чтобы удары приходились в унисон. Все это время толпа стонала, тряслась и плакала от сочувствия.
— Эти братства не были столь неуживчивыми поначалу, — рискнул вступиться Дитрих. — Для вступления туда мужчине требовалось согласие его жены…
— Которое, я полагаю, многие были просто счастливы дать!
— …и располагать четырьмя пфеннингами в день на пропитание в пути. Он исповедовался во всех грехах и давал обет не мыться, не бриться, не переменять одежды, не спать в постели, хранить молчание и воздерживаться противоположного пола.
— Серьезный обет тогда, хотя от него и становишься волосатым и вонючим. И все это в течение тридцати трех дней и восьми часов, я слыхал. — Брови Манфреда сдвинулись. — Почему именно тридцать три дня и восемь часов?
— По дню, — ответил ему Дитрих, — за каждый год земной жизни Христа,
— Правда? Ха! Жаль, что я не знал. Никто из нас не смог высчитать это. Но прежние вожди все умерли или в отвращении покинули ряды братьев. Ныне их магистры заявляют, что могут давать освобождение от грехов. Они отвергают материнскую Церковь, осуждают евхаристию, искажают мессу и изгоняют священнослужителей из храмов, прежде чем разграбить их. Теперь туда принимают и женщин. Говорят, некоторые обеты ныне не соблюдаются в такой строгости. — Манфред накренил свой кубок, поболтал остатки вина и вздохнул. — Боюсь, меня настигает проклятие трезвости… Флагелланты прознали об упорстве совета и бросились в неистовстве на еврейский квартал, увлекая за собой горожан. Те бесчинствовали в течение двух дней, сместили Швабена и его совет и посадили на их место тех, кто им пришелся более по вкусу. В конце концов епископ, властители и имперские города согласились изгнать евреев. В пятницу, 13 числа, страсбургских евреев собрали вместе и на следующий день под стражей отогнали на иудейское кладбище в приготовленный им дом. Всю дорогу толпа глумилась над ними, кидалась отбросами и срывала одежду, чтобы найти спрятанные деньги, так что многие из евреев под конец оказались почти совершенно нагими.
— Произвол!
Манфред уставился в осадок на дне бокала:
— Затем… Затем дом подожгли, и мне сказали, там погибло девять сотен человек. Чернь разграбила синагогу, где иудеи совершали тайные обряды, и обнаружила бараний рог. Никто не знал его назначения, и предположили, что посредством него предполагалось подать сигнал врагам Страсбурга.
— О, милостивый Боже, — простонал Дитрих, — это же шофар. Для празднования священных дней.
Манфред налил себе еще вина:
— Возможно, тебе следовало быть там, может, просветил бы их, но не думаю, что люди были в настроении для ученого наставления. Боже мой, я с легкостью убил бы девять сотен евреев, выступи они против меня с оружием и в доспехах. Но сжечь их всех… Женщин и детей… Человек чести защищает женщин и детей. Беспорядок терпеть нельзя! Если человек должен быть передан на костер или в руки палача, то пусть это будет после надлежащей инквизиции. Людьми надлежит управлять! В том был грех Бертольда. Он пресмыкался перед чернью, тогда как должен был отправить своих рыцарей растоптать ее под копытами коней. Я говорю тебе, Дитрих, вот что происходит, когда низкородные навязывают свою волю! Нам бы таких властителей, как Педро Арагонский или Альбрехт Габсбург!