Итак, на другой день после погрома, когда в городе в какой- то мере все улеглось, я, двенадцатилетний мальчик, побывав у живущего неподалеку товарища по гимназии, возвращался домой, вдруг увидел мать в окружении толпы григорьевцев и подбежал к ней. Мне преградил дорогу Силка:
— Оружие есть? — И тут же пощупав мои карманы, рыкнул: — Проходи!
Я понял по тому, как они на меня смотрели, что все они из Бандуровки, где родилась и моя мать, а их деды и бабки были нашими крепостными.
Часа через три-четыре мать вернулась, рассказав, что выпустил ее живущий у нас в доме, по реквизиции, комиссар — большевик, оказавшийся вдруг у Григорьева начальством. С тех пор я не раз задавал себе вопрос: «В чем загадка этой связи Григорьева с большевиками?» А загадки множились. В том же 1919 году неподалеку от Елизаветграда состоялась встреча Григорьева с Махно, закончившаяся убийством Григорьева и ближайших его помощников.
И вдруг, точно призрак из далекого прошлого, появился Силка! «Что с ним делать? Не слишком ли рискованно с ним пробиваться в Россию, да еще при помощи немцев? Даст ли ему "индульгенцию" Манке? И Смерш не дремлет!»
А Силка угрюмо поглядывал на обиженного им когда-то барчука и молчал. И снова закружились, замелькали мысли: «Неужели пропасть между нами так глубока? Неужто двадцать лет владычества "избранного народа", террор, голод, раскулачивание, крепостная зависимость в виде колхозов ее не засыпали или хотя бы не навели мосты?»
Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, и какая-то жалкая улыбка искажала его лицо и впалые щеки. Заговорил он тихо, будто про себя:
— Дурний я був! Лаявся тоди начальник, шо мы узялы Евгению Борисовну... Потим за перемогу анархизма був у батьки Махно, потим у Петлюри воював...
— А как там в Бандуровке?
— Хиба я знаю? Маты вмерла, а я у Кийв подався. На за- вигоди працював.
Силка рассказал, что в начале войны был мобилизован, как отступавшая в арьергарде его рота была почти целиком перебита, а оставшиеся попали в плен.
Добрый час мы беседовали, разгуливая вдоль колючей проволоки. Его вид, интонации голоса, жесты, упорство, с которым он отстаивал свои убеждения, и, наконец, его клятва сохранить мою тайну и пойти со мной, свидетельствовали в пользу Криволапа, что он говорит правду.
Так на другой день я привез его в Вустрау. Начались занятия. Член белградского НТС Кирилл Евреинов трактовал «солидаризм», а я, касался понемногу всего, начиная с непреложных истин, что Родина — начало духовное, выкованное столетиями плеядой поколений, исповедующих одну веру. И тут же приводил пример таких лоскутных государств, как Югославия, где сейчас католики-хорваты режут своих братьев-славян сербов, говорящих на одном языке.
Мне хотелось, чтобы эти простые люди усвоили, что расчленение нашего могучего государства, которое ныне называется Союз Советских Социалистических Республик, где Сталин пытается построить коммунизм «в одной стране», является задачей всего так называемого буржуазного мира, а верней, Европы и США.
— И когда созреет время, тайные силы отшвырнут очередную коммунистическую верхушку, сулящую райскую жизнь, воспользуются давно избитым, старым лозунгом — Свобода! Равенство! Братство! — и под маской кристально честных освободителей истинных демократов, мудрых архитекторов, станут призывать к новой жизни, к безделью, разжиганию страстей, натравливая народы друг на друга (а их в России более ста!), способствуя разделу государства. Все это приведет к общему развалу. Готовились к этому исподволь, загодя. Если, скажем, руда добывалась на Урале, то плавили ее за добрую тысячу-две километров, на Вологодчине или в Запорожье. Если кузова автомобилей изготавливали в Нижнем, то колеса, электрооборудование, стекла и прочее мастерили в разных концах страны. Продуманно шла и психологическая подготовка молодежи. Однобокие философия, история, литература, искусство воспитывали скудоумных, бессовестных бездельников, заботящихся только о себе, холодных и трусливых эгоистов, а нередко — пьяниц и развратников...
Не знаю, как действовали на группу «поучительные» беседы мои, Евреинова, Поремского. Мне казалось, что они воспринимали жадно раскрывавшиеся перед ними новые страницы. И все же, несмотря на успех, готовился я к отъезду с тяжелым сердцем.
Дня за два до отбытия у меня состоялся мучительный разговор с Шарлоттой. Крепко прижимая меня к себе, она сквозь рыдания выкрикивала:
—Любимый мой, ты уходишь в черную дыру! Твои русские, почуя малейшую опасность, тебя предадут, а красные, по законам военного времени, расстреляют! Шансы выжить мизерны! Кому нужна эта авантюра? Спасать страну рабов? Мачеху, которая тебя выгнала? В лучшем случае тебя ждет тюрьма, лагерь, а если посчастливится—нищенское существование в разоренной стране! Послушай свою Шарли, мой любимый, умоляю тебя! Уедем в Австрию! Мои родители встретят тебя как родного! Они люди состоятельные. Я наследница большого уютного дома на Йозефштрассе, богатой усадьбы за городом на Дунае... Я нарожаю тебе кучу детей, и все они будут похожи на тебя, мой дорогой!.. Останься со мной!.. Только не говори сразу «нет»... Умоляю тебя! — и уж не в силах вымолвить слово, бессильно опустила руки и уткнулась лицом в мою грудь.
Первым нахлынувшим порывом было чувство щемящей жалости и почти непреодолимое желание отказаться от «авантюры» и пойти навстречу безоблачной, спокойной, полной достатка жизни с любящей интересной женщиной. И если бы у нее хватило сил и характера произнести еще несколько слов, так мучительно рвавшихся вместе с рыданиями из ее уст, я бы не выдержал, согласился, и жизнь моя потекла бы совсем по другому руслу.
Судьба хотела по-иному!
Накануне отъезда был долгий, нелицеприятный разговор с Манке. Отпускал он меня с готовностью, причина—недовольство моими лекциями и Шарлотта, устроившая ему скандал и требующая оставить меня в Берлине. Все это он высказал мне прямо в лицо, вручая «индульгенцию» для меня и товарищей.
На прощание мы обнялись.
—Удачи вам, дорогой Йохан, филь глюк![50]
—и, чтобы смягчить ранее высказанную резкость, туг же рассказал последний анекдот: «Осудили студента за разглашение государственной тайны — назвал Геринга свиньей!» — Ха! Ха! Ха! Пусть улыбнется вам удача на родине!
— Спасибо за добрые слова! — и заметил про себя: «Где царят еврейское учение, грузинское внедрение и российское терпение!»
5
В двадцатых числах апреля мы прибыли в Смоленск. Следовало прежде всего посетить начальника политического отдела полиции обер-лейтенанта имперской службы безопасности (СД) Алферчика, бывшего белогвардейского офицера. К нему у меня было письмо от генерала Шкуро. Натолкнулся я на него случайно на Унтер-ден-Линден Он растерянно оглядывался по сторонам, останавливал прохожих и лепетал что-то на ломаном русско-немецком языке, сопровождая каждое слово жестом.