Я ответила, что никаких разговоров не слышала. Хотят хорошо жить, вот и все!
"Жаль, что Ваня не может приехать! Ну а ты, Ксения, приедешь еще?"
Я сказала, что паспорта выдали на два года, и вся наша группа мечтает использовать их на будущий год. Будем копить деньги ("Мы поможем!" — перебил меня Миша), посмотрим, как пройдет это путешествие. А какую страну выбрать, какая для вас удобней?
"Италия, Дания, Англия, только не Америка и Финляндия —там трудно встречаться. И, конечно, не социалистические страны". Потом Миша попросил дать № телефона, расспросил, как пройти в квартиру, никого не спрашивая. А что если явится человек, который не говорит по-русски?
Я сказала, что Ваня говорит по-французски и по-немецки.
Встреча наша прервалась. Я ушла на обед. Перед уходом, Миша просил меня тотчас надеть корсет и уже не снимать его до самой Москвы. И когда я явилась после обеда, то была уже в корсете. Перед прощанием Миша просил обстоятельно сообщить открыткой о моем благополучном возвращении. Принес Ване одеколон. И, трижды поцеловавшись, мы расстались. На прощание я дала два жетончика для ключей с изображением Спасской башни и храма Василия Блаженного, сказав: "Здесь я назначаю вам свидание — тебе и Жоржу!"
ОБЩЕЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ О ВСТРЕЧАХ
Начиная с первой встречи, между нами сразу же установились непринужденные, сердечные отношения, без какой бы то ни было натянутости. Когда в вестибюль неторопливой походкой вошел полуседой шатен выше среднего роста с зачесанными назад волосами, карими тазами, в очках, красноносый, с запекшимися губами, в сером костюме, коричневой рубашке, без головного убора, держа в руках французский журнал с яркой обложкой, я тотчас поняла, что это Миша (Ольгский). Сидя в глубине холла, где толпился народ, я дала ему войти, потом медленно поднялась и, пройдя мимо него, бросила, почти не разжимая губ: "Ксения", — и вышла на улицу. Вскоре он нагнал меня и сказал просто и сердечно:
— Ну, здравствуйте! Мы давно ждем вас.
Говорил он глухим баритоном, держался прямо и уверенно. Руки у него большие с крупными, обломанными ногтями. На вид ему лет 60—65.
Вечером, в присутствии Алексея Ив., который никому не давал говорить (не без моего участия!), Миша был молчалив, сдержан и даже суховат.
Алексей Иванович, примерно такого же роста, как Миша, светлый шатен с сединой, широкоплечий, голубоглазый, лет 45—48, с прямым носом и высоким лбом, говорит звучным баритоном, очень экспансивен.
Он бросился ко мне, как к родной сестре, и держался так до конца, все время повторяя, что хотел бы все время быть со мной, говорить, слушать, что он не ожидал встретить такого человека.
Однако на другой день он, привезя Мишу (который совсем не знает языка и плохо ориентируется в Париже), сказал, что человек он увлекающийся и потому, чтобы нам не мешать поговорить, уходит. Оставаясь наедине со мной, Миша тотчас становился простым. Чувствовалось, что Алексей Ив. ему мешает. Он даже пожалел, что сразу не представил меня как Ксению, а назвал настоящее имя.
Наши встречи тщательно охранялись от глаз агентов Москвы. В разговорах я не чувствовала со стороны Миши и Алек.
Ив. никакой настороженности, и, в свою очередь, я всячески подчеркивала свое полное к ним доверие.
— Миша несколько раз извиняющимся тоном говорил: "Пусть Володя не сердится, как это видно из последнего письма, пусть не обижается. Мы ведь не заставляем его разносить листовки. Пусть сам нам скажет, что делать и как лучше организовать работу".
Резюмируя все беседы, создается впечатление, что они отнеслись ко всему с полным доверием.
В этих людях чувствуется какая-то неуверенность! У них нет ясной перспективы. Может быть, они понимают, какое жалкое впечатление производят, понимают, что не Тарсис, не Вольпин-Есенин и четыре писателя-инкогнито герои "Свободной России", и, может быть, поэтому так настойчиво требуют, чтобы Володя и я указывали оттуда, из России, что нужно делать.
Их ставка на молодежь — на студентов и на писателей. Задача — засылать побольше антисоветской литературы и разъяснять по радио, какое зло большевики. Этим они оправдывают свое существование.
В подготовке к встречам и выполнению задания я руководствовалась на месте инструкциями тов. Михайлова, которые, как мне кажется, и помогли успешному выполнению операции».
* * *
Заканчивался очередной период моих долгих блужданий в «Омуте истины»[52]
, наступал другой — творческий. Я все чаще встречался и ближе сходился с подлинными «инженерами человеческих душ» многих республик Союза. Общение с ними меняло взгляды на жизнь, на прошлое, на оценку самого себя... Слушая рассказы Константина Гамсахурдия о том, как он сидел на Соловках, в памяти возникала встреча с братьями Солоневичами и их роман «Россия в концлагере». Сравнивал впечатления Константина Паустовского о Франции со своими. Посмеивался над страхами Бориса Пастернака, хранившего у Александры Петровны, от глаз жены, письма Марины Цветаевой и одновременно размышлял о прочитанном романе «Доктор Живаго», хранящемся еще в рукописи в Тифлисе у доброй, очаровательной Нины Табидзе — княжны Макаевой, которая по приезде в Москву звонила: «Вано! Привезла вам вина! По дороге в Переделкино к Борису заеду к вам. Спускайтесь через десять минут!» И однажды случилось так, что я, выписывая сербскую «Политику», вычитал в ней, что первым кандидатом на Нобелевскую премию — Пастернак. Таким образом, я поздравил его первым. На другой день его пришли поздравлять Сурков с синклитом, а после обеда явились снова, уговаривать отказаться. Ряд подобных эпизодов мной записан, кое-что напечатано или хранится в памяти.
Много для души и ума давали путешествия по стране: Кавказ, Лимитрофы, Крым, Ленинград, Киев... В Кахетии, на реке Алазани, стоит дом народного поэта Грузии Сандро Шаншиашвили. В гостиной простая беленая печь, а на ней подписи многих видных литераторов и общественных деятелей Европы, таких как Анри Барбюс, Ромен Роллан, не говоря о наших писателях. Среди них и ближайшего их друга Тихонова. Доброго моего друга Николая Семеновича, председателя Комитета зашиты мира, мастера рассказа, с детства мечтавшего побывать в Индии. И когда его мечта осуществилась, он потрясал гидов знанием истории и географии этой сказочной страны. Слушая его восторженный рассказ о храме Блаватской или о Ганге — священной реке, где сжигают мертвых, в воображении вставал огромный, неизведанный новый мир...
Каждый талант — грань истины, будь то Рыльский, который не прочь выпить рюмку-другую, или Тычина, который с ужасом рассказывает, как его школьный дружок Ворошилов, по окончании парада на Красной площади, потащил его с мавзолея «куда-то вниз» и заставил выпить полстакана!!! водки! Или страстный путешественник Сергей Сергеевич Смирнов, изучавший древнее Перу, странник по морям и океанам Вилис Лацис, по суше, больше пешком, мой учитель Евгений Германович Лундберг или далекий потомок испанских рыцарей народный поэт Эстонии Иоганнес Семпер—каждый оставлял в душе неизгладимый след, а в памяти—рассказ, новеллу, целую повесть. У них всех таился, как говорил Геродот, «неистребимый запас надежд», а Лермонтов — «святое вечности зерно»...