В сети девица одна греческим нравом своим.
Ловко делая вид, что она влюблена в меня страстно,
Этим пленила она: страстно влюбился я сам.
Часто ко мне под окно она по ночам приходила,
Сладко, невнятно звучал греческих песен напев.
Слезы лились, бледнело лицо, со стоном, со вздохом —
Даже представить нельзя, как изнывала она.
Жалко мне стало смотреть на муки несчастной влюбленной,
И оттого-то теперь жалок, несчастен я сам.
Эта девица была красива лицом и пристойна,
Ярко горели глаза, был изощрен ее ум;
Пальцы – и те у нее говорили, и лира звенела,
Вторя искусной руке, и сочинялись стихи.
Я перед нею немел и, казалось, лишался рассудка
Словно напевом сирен завороженный Улисс.
И, как Улисс, ослеплен, я несся на скалы и мели,
Ибо не мог одолеть мощи любовных искусств.
Как рассказать мне о том, как умело она танцевала
И вызывала хвалу каждым движением ног?
Стройно вились надо лбом завитками несчетными кудри
И ниспадали волной, белую шею прикрыв.
Воспламеняли мой взгляд упруго стоящие груди —
Каждую можно прикрыть было ладонью одной.
Дух трепетал при виде одном ее крепкого стана,
Или изгиба боков, или крутого бедра.
Ах, как хотелось мне сжать в объятиях нежное тело,
Стиснуть его и сдавить, так, чтобы хруст по костям!
«Нет! – кричала она, – ты руками мне делаешь больно,
Слишком ты тяжко налег: так я тебя не сдержу!»
Тут-то я и застыл, и жар мои кости покинул,
И от большого стыда жилы ослабли мои.
Так молоко, обращаясь в творог, истекает отстоем,
Так на текучем меду пена всплывает, легка.
Вот как пал я во прах – незнакомый с уловками греков,
Вот как пал я, старик, в тускской своей простоте.
Хитростью Троя взята, хоть и был ей защитою Гектор, —
Ну, а меня, старика, хитростью как не свалить?!
Службу, что вверена мне, я оставил в своем небреженье,
Службе предавшись твоей, о жесточайший Амур!
Но не укор для меня, что такою я раною ранен —
Сам Юпитер, и тот в этом огне пламенел.
Первая ночь протекла, отслужил я Венерину службу,
Хоть и была тяжела служба для старческих лет.
А на вторую – увы! – меня покинули силы,
Жар мой угас, и опять стал я и слаб и убог.
Так; но подруга моя, законной требуя дани,
Не отставала, твердя: «Долг на тебе – так плати!»
Ах, оставался я глух и к крикам и к нежным упрекам:
Уж чего нет, того нет – спорить с природой невмочь.
Я покраснел, я оцепенел, не мог шевельнуться —
Стыд оковал меня, страх тяжестью лег на любовь.
Тщетно ласкала она мое охладевшее тело,
Тщетно касаньем руки к жизни пыталась воззвать:
Пальцы ее не могли возбудить того, что застыло, —
Холоден был я, как лед, в самом горниле огня.
«О! – восклицает она, – неужели разлучница злая
Выпила всю у тебя силу для сладостных битв?»
Я отвечал ей, что нет, что сам я казнюсь, угрызаясь,
Но не могу превозмочь сладостью скорбь моих мышц.
«Нет, не пытайся меня обмануть! – возражает подруга, —
Знай, хоть Амур и слепой, – тысячи глаз у него!
Не береги своих сил, отдайся игре вожделенной,
Мерзкую скорбь изгони, к радости сердце стреми!
Знаю: под гнетом забот тупеют телесные чувства —
Сбрось же заботы на миг: будешь сильней и бодрей».
Я же, всем телом нагим разметавшись на ложе любовном,
В горьких, горьких слезах вот что промолвил в ответ:
«Ах, злополучнейший я! Я должен признаться в бессилье,
Чтоб не казалось тебе, будто я мало люблю!
Не заслужило мое вожделенье твоих порицаний —
Нет, только немощь моя наших несчастий виной.
Вот пред тобою оружье мое, заржавелое праздно —
Верный служитель, тебе в дар я его приношу.
Сделай, что в силах твоих, – вверяюсь тебе беззаветно:
Если ты любишь меня, сможешь ты сладить с врагом».
Тут подруга моя, вспомнив все ухищрения греков,
Ринулась – жаром своим тело мое оживить.
Но увидав, что предмет любви ее мертв безвозвратно
И неспособен восстать к жизни под бременем лет,
С ложа вскочила она и бросилась снова на ложе,
И об утрате своей так зарыдала, стеня:
«Труженик нашей любви, отрада моя и опора,
Лучший свидетель и друг праздничной нашей поры,
Ах, достанет ли слез оплакать твое униженье,
Песню сложу ли, твоих славных достойную дел?
Изнемогающей мне так часто спешил ты на помощь,
Огнь, снедавший меня, в сладость умел превратить;
Ночь напролет на ложе моем мой лучший блюститель,
Верно делил ты со мной счастье и горе мое.
Наших полуночных служб неусыпный надежный участник,
Свято хранил ты от всех тайны, что ведомы нам.
Ах, куда же твоя расточилася жаркая сила,
Сила ударов твоих, ранивших сладко меня?
Ныне ты праздно лежишь, совсем не такой, как когда-то, —
Сникнув, опав, побледнев, ныне ты праздно лежишь.
Не утешают тебя ни игривые речи, ни ласки,
А ведь когда-то они так веселили тебя!
Да, это день похорон: о тебе, как о мертвом, я плачу —
Тот, кто бессилен вершить долг свой, тот истинно мертв».
Этому плачу в ответ, и жалобам тяжким, и стонам,
Так я, однако, сказал, колкость смешав и упрек:
«Женщина, слезы ты льешь о моем бессильном оружьи —
Верно, тебе, а не мне эта утрата больней!
Что ж, ступай себе прочь, дели со счастливцами счастье:
Много дано вам услад, ты в них хороший знаток».
В ярости мне отвечает она: «Ничего ты не понял!
Дело сейчас не во мне – мир в беспорядок пришел!
Тот, о ком я кричу, – он рождает людей и животных,
Птиц и всякую тварь – все, что под солнцем живет.
Тот, о ком я кричу, сопрягает два пола в союзе —
Нет без него ни жен, ни матерей, ни отцов.
Тот, о ком я кричу, две души сливает в едину
И поселяет ее в двух нераздельных телах.
Ежели этого нет – красота не утеха для женщин,
Ежели этого нет – сила мужчин ни к чему.
Ежели этот предмет не дороже нам чистого злата,
Вся наша жизнь – тщета и смертоносная ложь.