Он нежно повел громко рыдающую Полин; любовь светилась на его лице. Бедный одураченный Бобби, преображенный любовью. Я почувствовала острый укол вины, адреналин улетучивался. Я уже готова была сказать ему что-нибудь, когда Полин развернулась и плюнула мне в лицо, как кобра.
– С-сука, – прошипела она, – я с тобой разделаюсь или с ней… погоди у меня, я спалю эту сраную дыру вместе с ней, вы все еще…
Вытерев густой вонючий плевок со щеки, я бросилась вперед и вытолкнула их, захлопнув и заперев дверь. Я стояла в коридоре, трясясь и пытаясь поднять с пола Мартышку, вытереть его окровавленный нос, и тут услышала – услышала чье-то слабое дыхание. Я обернулась.
– Она ушла, Билли? Я так боялась ее все эти годы… – Джас хрипло дышала, стоя в дверном проеме, уцепившись за дверь, как тощий задыхающийся паучок.
– Джас, милая, забудь о ней, я с ней разобралась, пошли, возвращайся в…
Она посмотрела на меня большими глазами в замешательстве, и внезапно ужасный звук, похожий на кашель, только хуже, плотный, мокрый, рвущийся звук сотряс все ее существо, и тонкая струйка крови брызнула изо рта, растекаясь по подбородку, забрызгав ее худую шею. Она подалась вперед, падая в обморок; я бросилась к ней и подхватила, прежде чем она упала на пол.
Мартышка завизжал, как заяц, запутавшийся в колючей проволоке, панически, пронзительно, хотя это мне следовало бы вопить, но я была слишком занята, пытаясь поднять Джас, не сблевав от вида и запаха теплой крови, которая пропитала мою майку, и дотащить ее до дивана.
Безумная суета медиков, толпа снаружи… Они плевались, язвили и швырялись пивными банками. Я смотрела на них с какой-то болезненной отстраненностью, видела их круглые, вопящие рты и расплывающиеся лица, смазанные, как на недосушенной картине. Поздние пастельные наброски Дега: яркие, нереальные моментальные снимки Ада. Некоторые лица я знала: девушка с крашеными белыми волосами – Мэнди, живет тремя этажами ниже, вечно одалживает молоко; тощий тщедушный парень в грязных, не по размеру больших джинсах, сползающих с бедер, – Гэз, он восхищался Натти, когда был ребенком. Теперь их объединила эта травля, все бутылки молока, дружеские приветствия и позаимствованные диски забыты. Вся их человеческая сущность забыта. Ужасная печаль на мгновение затопила сердце; их жизни были так дерьмовы и ничтожны – вот почему они жаждали хоть какого-то развлечения.
Но печаль не помогала делу, когда пришлось проталкивать Джас, Мартышку и фельдшеров сквозь град отбросов, плевков и грязной брани. Затем тряская, ужасная поездка в «скорой помощи» с Джас, накрытой кислородной маской, и встревоженной, но симулирующей бодрость медсестрой. С нами ехал Мартышка, рыдающий, как ребенок, и дрожащий, как побитая дворняжка; он был лишним, но оставить его тоже было нельзя. Затем больница и диагноз, в который я никак не могла поверить.
Мартышка все еще дрожал, когда я остановилась перед своим домом. Возвращаться в квартиру Джас не было смысла – полицейские предупреждены о беспорядках, как они это называют; они сказали, что присмотрят за квартирой. Они посоветовали мне не возвращаться, «если вам есть куда пойти». Повторять дважды не требовалось.
Вытащив Мартышку из машины, – он тараторил и бормотал извинения, будто все это было его виной, – я заставила его принять душ с дегтярным мылом и запустила его тряпки в стиральную машину на шестидесяти градусах с хорошей дозой дезинфицирующего средства с запахом лаванды. Я нашла одну из брошенных Натти рубашек, какие-то старые спортивные штаны и оставила их около ванной. Когда Мартышка вымылся и переоделся в одежду Натти, которая была ему велика, он стал похож на тряпичную куклу, севшую после того, как ее засунули в стиральную машину и прокипятили. Я дала ему обезболивающее, приготовила горячий шоколад и, когда он его выпил, – руки у него тряслись, как у старого паралитика, – я уложила его в крошечной запасной комнате. Он заснул еще до того, как я успела выключить свет, храпя, как паровоз, своим перебитым носом. Он спал там и раньше, и я знала, что, если зайду в комнату попозже, обнаружу его под кроватью, завернувшегося в одеяло, точно большой кокон, только Мартышка никогда не превратится в прекрасную бабочку, выползет утром из-под кровати все тем же стариной Ли, все тем же Мартышкой.
Окончательно вымотавшись, я заварила чай и присела за кухонный стол. Каирка забралась ко мне на колени, потопталась, устраиваясь поудобнее, и громко замурлыкала, перекрывая Мартышкин храп. Я погладила прекрасную, мягкую, пушистую шерстку у Каирки за ухом и бездумно уставилась на короткий завиток меха у нее на носу, точно гравюра «оп-арт»
[60]
в рыже-коричневых тонах. Я почувствовала, что глаза слипаются, но заставила себя раскрыть телефон и еще раз позвонить Натти. Я не надеялась, что он ответит, но на четвертом звонке он взял трубку.
Он был обдолбан. Не просто обдолбан – убит. Его обычно звучный голос стал невнятным и хриплым.
– Да, кто эт-то…
– Натти, Натти, это Билли, я…
Затем донесся звук борьбы или драки, и в трубке послышался женский голос с грубым лидским акцентом. Я вроде слышала его прежде, но не могла узнать. Не успела я заговорить, она заорала в трубку:
– Отъебись, поняла? Пошла на хер, сука! Пошла на хер, слышишь? Он теперь мой, врубаешься? Ты врубилась? Уёбывай, мелкая дрянь! Дуй к своей мамочке, ты ёбаная… Натти, не надо – я не… я говорю, что хочу, бля, я не…
Связь оборвалась. Я в отчаянии уставилась на телефон, голос соединился с лицом – женщина постарше, по меркам Натти, двадцатилетняя девушка из пригорода Лидса – из какого? Я не помнила. Ее звали Шармейн, точно. Шар. Одна из этих белых девиц, что косят под черных, с жесткими африканскими косичками и огромной позолоченной подвеской-клоуном, позвякивающей среди массы цепочек на шее. Подведенные брови, задубевшая от солнца кожа, остренькое лисье лицо. Ее манеры действовали на нервы: она качала головой, подражая чернокожим американкам из шоу Джерри Спрингера: Обращай свои речи к руке, сестра, голова-то не слушает. Она мне не понравилась в те пару раз, что я ее встречала, а сейчас я ее возненавидела. За кого она меня приняла? За Винус? Возможно.
Я снова набрала номер, попала на автоответчик и устало наговорила еще одно сообщение. Когда я ставила телефон на зарядку, мне на глаза снова попался журнал с фотографией Джасмин.
Невыразимая, вневременная красота портрета казалась жестокой шуткой. Фотография была реликвией, не живым человеком, потускневшее изображение низложенной святыни. Сияющий ореол, окружающий голову Джас, походил на золотой нимб ренессансного святого; я вспомнила статью, которую когда-то читала в искусствоведческом журнале, о происхождении нимбов – не эти дурацкие космические теории, разумеется. По-видимому, то был странный феномен, редкий, но тем не менее – у людей на последней стадии туберкулеза иногда видна фосфоресцирующая дымка вокруг головы. Ранние святые были одержимы физическими страданиями, они умерщвляли плоть, морили себя голодом и жили без крыши над головой, почти обнаженные в любую погоду, – они в буквальном смысле болели во славу Господа. Зачастую у них были симптомы того, что теперь диагностируется как туберкулез. Отсюда и нимб.