Глава первая
I
Горный луг был покрыт ковром свежей зелени с разбросанными по ней звездочками маленьких робких цветов. Он шел ко мне, ступая так легко, что трава, казалось, даже не приминалась под его ступнями. В солнечном свете его волосы излучали серебристо-золотое сияние. Он улыбался, и в глазах его застыло то самое выражение, которое я видела лишь однажды. Трепеща, я ждала, когда он приблизится. Он остановился в нескольких футах
[1]
, продолжая улыбаться, и протянул ко мне руки.
Они были влажные и красные. Я перевела взгляд с этих окровавленных рук на лицо и увидела, что кровь пульсирующими струйками стекает из уголков его рта и из-под волос на висках. Яркие пятна, словно цветы, алели у него на груди. Кровь была повсюду, будто его оросил красный дождь. Я простерла к нему руки, но не дотянулась, не могла двинуться с места; пыталась кричать, но крик застрял в горле. Потом он упал лицом вниз к моим ногам, волосы на затылке были уже не светло-золотистыми, а слипшимися, алыми, и кровь растекалась, окрашивая зеленую траву, в крови тонули робкие цветы, а я все не могла до него дотянуться...
— О Боже, о Боже, о Боже...
Кто-то скулил. Определенно не я. Я громко плакала и ругалась. Или, быть может, молилась?
Нет, ругалась: «Черт! Черт!» Я пошарила в темноте руками. На кровати лежало что-то огромное и шерстистое. Я обняла его и прижала к груди.
Цезарь перестал скулить и принялся как безумный облизывать мое лицо. Цезарь — доберман, язык у него шершавый, как напильник, и ужасно длинный — не менее полутора футов. У него дурно пахло из пасти.
— Ну ладно, все в порядке, — судорожно всхлипнула я, отстраняя его, и потянулась к ночнику.
Свет помог, так же как и вид знакомого беспорядка в спальне, но я все еще дрожала. Боже! Этот сон был худшим из всех.
Цезарь озабоченно уставился на меня. Ему не разрешалось прыгать на кровать. Но я, должно быть, так кричала во сне, что галантный пес пришел мне на помощь.
Кларе разрешалось валяться на постели. Цезарь так и не смирился с этой несправедливостью, но ничего не мог поделать, потому что страшно боится Клары, весящей всего около семи фунтов против его семидесяти. Думаю, он считает ее божеством. Он пускает слюни от восторга, когда она снисходит до того, чтобы свернуться клубком рядом с ним, и подобострастно простирается ниц, когда она замахивается на него лапой. Клара оставила свою обычную позицию у меня на животе, переместилась в ноги и сидела там, глядя на меня с тем снисходительным презрением, которое так мастерски удается демонстрировать только сиамским кошкам. На ее тюленьего цвета морде глаза казались особенно голубыми.
Мурашки забегали у меня по спине, когда я вспомнила, как кровь заливала те, другие голубые глаза.
В третий раз за эту неделю я видела Джона во сне. Первый сон не был дурным — обычный тревожно-несбыточный сон, в котором я гналась за знакомым силуэтом по бесконечным улицам, чтобы, догнав, обнаружить, что у этого человека совсем другое лицо. Второй... Впрочем, подробности этого сна значения не имеют. Суть же его — в превращении тела, которое я сжимала в объятиях, в чешуйчатое, лишенное конечностей, покрытое отвратительной слизью существо. Оно выскользнуло из моих рук и исчезло в темноте, оставив мерзкое ощущение. Но тот сон меня не разбудил.
Я знала, почему мне снятся эти сны. Мое подсознание работало не зря, в его игре было поровну проницательности и враждебности. Я сказала себе, что беспокоиться не о чем, хоть от Джона уже больше месяца ни слуху ни духу, и верила в это — более или менее — до прошлой недели. Обнимая своего теплого, шерстистого, душистого пса, как ребенок, чтобы успокоиться, стискивает игрушечного мишку, я вспомнила о разговоре, который заставил меня (или мое подсознание) признать, что беспокоиться есть о чем.
II
— Но я ничего не смыслю в египтологии! — возопила я.
Обычно я не воплю, произнося нечто подобное, поскольку едва ли столь безобидное признание должно вызывать такие сильные эмоции. Но мне приходилось произносить эту фразу уже в четвертый раз, и, похоже, я так и не смогла внедрить ее в их сознание.
Двое мужчин за столом обменялись взглядами. Одним из них был мой старый приятель Карл Федер из мюнхенского департамента полиции. Другой, по моему разумению, был его сверстником — лет пятидесяти пяти. Так же как Карл, он уже начал лысеть и раздаваться в талии. Мне представили его как герра Буркхардта, без званий и указания места службы. Если он был коллегой Карла, то должен был иметь какое-то отношение к полиции, однако я знала лишь одного человека с такими же холодными, как у него, глазами, а Руди уж точно не был полицейским офицером.
Я догадывалась, о чем они думают. Высказал это Буркхардт:
— Не могу понять, доктор Блисс. Вы — сотрудница нашего Национального музея, видный специалист в области истории искусств. Герр директор доктор Шмидт утверждает, что вы — его самая ценная сотрудница.
— О да, — мрачно согласилась я, — не сомневаюсь, что он это говорил.
Язык у Шмидта настолько же длинен, насколько необъятен его животик — круглый и пухлый. А сам он был хитер, как один из семи гномов, и ростом не намного выше. Не будь он столь умен, его бы давно изолировали от общества как человека весьма опасного. Не то чтобы он был плутом, напротив, Шмидт считает себя блестящим сыщиком-любителем, бичом всего преступного мира, а меня — своей подручной. Как Ватсон у Шерлока, как Арчи у Ниро Вулфа, так и Вики Блисс у герра доктора Антона 3. Шмидта. Во всяком случае, Шмидт в этом уверен. У меня несколько иной взгляд на расстановку сил в нашем дуэте.
— Люди создают те или иные произведения искусства более тридцати тысяч лет, — медленно и терпеливо произнесла я. — Даже если ограничиться только основными видами изобразительного искусства и принимать во внимание лишь западные страны, придется начинать с каменного века, далее перейти к египтянам, минойской культуре, этрускам, грекам, раннему христианству, Византии, средневековью, Ренессансу... О черт! Я хочу сказать, что никто не может быть экспертом во всех областях. Моя специальность — средневековое европейское искусство. Я не знаю...
— А как же золото Трои? — поинтересовался Федер. — Его едва ли можно отнести к средневековому европейскому искусству, не так ли?
Я очень боялась, что кто-нибудь вытащит-таки на свет Божий эту историю.
Вспоминая о ней, Шмидт называл ее «нашим последним делом». Впрочем, он не очень любил вспоминать ее, поскольку она не принадлежала к числу «наших» оглушительных побед. Это золото — бесценный клад древних украшений, исчезнувший из покоренного Берлина в конце второй мировой войны, — искали давно, почти пятьдесят лет. По мнению специалистов, русские вывезли его в Москву. Мы со Шмидтом и еще кое с кем потратили прошлой зимой несколько недель, чтобы проверить другую версию, согласно которой оно было тайно вывезено и спрятано где-то в Баварии еще до того, как русские вошли в город. По некоторым причинам я предполагала, что нашла тайник. Оказалось, это не так. Шмидт до сих пор жалуется, что я ввела его в заблуждение, чего я не делала, по крайней мере сознательно. Просто, скажем так, ошиблась. Иногда и я могу ошибиться.