Дмитрий молчал, уставившись на меня.
Лицо бледное, ни кровинки. В сверкающих глазах кровавыми отблесками огни факелов. Правая рука ползет к сабле.
Я на всякий случай изготовился спрыгнуть и даже прикинул, в какую сторону. Кажется, вон туда, в просвет между бочками. Там до стены рукой подать, а уж ногой тем паче. Если оттолкнуться и в прыжке…
Или нет, туда нельзя. Там лежат веревочки, заботливо приготовленные для фокуса, которой понадобится, нет ли – бог весть. Словом, пусть лежат…
Я тогда лучше наискосок и уходить стану…
И подосадовал – как ни крути, а если что, получалось плохо. Даже если благополучно уйду от его сабельки, то все равно урон нешуточный – Мефистофели как зайцы не бегают. Выходит, что у меня будет эта самая, как его, потерька отечества, а если попроще, то репутации.
Но император сдержался.
– Я понял, о чем ты сказываешь. – Он постарался взять себя в руки. – Токмо как же так, князь? То ты о чести речь заводишь, а тут намекаешь, что и Христовой невесты можешь не пощадить…
Ах вон он о чем. Нет, мальчик, ты перепутал. Я имел в виду совсем другое.
– Да зачем же мне ее терзать? – искренне удивился я. – Тогда ведь, если она выйдет к людям на Пожаре вся в синяках да побоях и станет уверять, что ее истинный сын давным-давно почил, ей же никто не поверит. Напротив, она должна быть целехонька и здоровехонька. Ее даже попробуют откормить по дороге, а то, знаешь ли, монастырские харчи, они…
– И ты мыслишь, что моя родная мать отречется от меня?! – Он надменно вскинул голову.
Увы, юноша, я не мыслю – твердо уверен. Правда, в обратном.
Если бы я знал, что смогу заставить, улестить, уговорить старицу Марфу, то есть бывшую царицу Нагую, выйти на Пожар и во всеуслышание заявить о том, что пятнадцатого мая лета семь тысяч девяносто девятое в Угличе действительно скончался ее сын Дмитрий, все было бы куда проще.
Тогда ни весь этот спектакль, ни все прочее ни к чему.
Но, к сожалению, у нынешней Христовой невесты нрав по-прежнему неукротимый. Помню, как мне с грустью рассказывал Борис Федорович кое-какие подробности допроса тайно привезенной в Москву монахини.
Велся он тоже в обстановке величайшей секретности, причем прямо в царских палатах, куда Нагую, тоже тайно, доставили из Новодевичьего монастыря.
Присутствовало на нем лишь трое – помимо инокини только чета Годуновых, и все.
Монахиня упиралась, заявив, что ей говорили, будто ее сына тайно вывезли из Русской земли, сразу оговорившись, что те, кто сообщил это, уже мертвы. Словом, отчаянно виляла и упрямо не желала сознаваться, что Дмитрий умер.
Кстати, судя по результатам моего собственного расследования, не исключено, что она говорила правду.
Но Годуновых такая правда не устраивала. Тогда Мария Григорьевна пригрозила выжечь ей глаза и уже схватила свечу, но Нагая, не испугавшись, с ненавистью выкрикнула: «На, жги!» – и отважно подала лицо навстречу огню.
И дрогнула свеча в руке царицы.
Правда, в следующее мгновение она уже оправилась и сунула бы ее в глаза Нагой – судя по характеру Марии Григорьевны, скорее всего, ее на это хватило бы, – но Годунов успел перехватить руку жены.
Получалось, инокиня пойдет на все, лишь бы отомстить тем, кто, по ее мнению, лишил ее и царских почестей, и сладкой царской жизни, ну и конечно же власти.
Хорошо, что Дмитрий этого не знает.
– А ты сам как о том думаешь? – уклончиво заметил я и осведомился: – Так что насчет Годуновых, не передумал?
– Нет! – заорал он в бешенстве.
– Печально, – вздохнул я, задумчиво посмотрел на темную щель между бочками, где лежали веревочки, но, поколебавшись, решил оставить их на потом.
Самый-самый крайний случай еще не наступил, и я вновь сунул руку за пазуху.
Дмитрий вытаращил глаза. Получалось, и это еще не все. Я не торопился, нарочито медленно копаясь за пазухой, хотя бумага в том кармане оставалась всего одна.
– Видит бог, не хотел я напоминать тебе ни о Чудовом монастыре, ни о монахе Никодиме. – После чего извлек показания келаря, презрительно повертел их в руке и брезгливо протянул Дмитрию, заметив: – Самому зачитывать эдакое уж больно противно, да и казаки за дверью могут услышать, так что лучше ты сам.
Тот, не успев дойти до середины листа, зло откинул его в сторону и с ненавистью уставился на меня.
– Кто о сем ведает? – тяжело дыша, спросил Дмитрий и рванул на себе ворот кафтана.
Жемчуг с ожерелья
[53]
посыпался на пол.
– Пока только трое: я, ты и монах Никодим, – ответил я.
– Все ты продумал, князь, лишь о себе не озаботился. А ежели я тебя сызнова на обрыв поставлю? Нара – не Сейм
[54]
, Серпухов – не Путивль, но помирать все равно придется. А тебя не станет – и ученичку твоему карачун
[55]
придет.
– Ты бы не спешил, государь, – хладнокровно заметил я, продолжая оставаться на месте. – Я понимаю, что любой человек имеет право на глупость, но этим правом надо пользоваться с некоторой умеренностью, а ты злоупотребляешь. Никто не спорит – легче всего опровергнуть чужое мнение тем, что попалось под руку, но ведь это касается только мнения, а не слухов. Я ведь ужас какой говорливый.
Он на секунду задумался, оглянулся на дверь, потом вновь оценивающе посмотрел на меня и решительно тряхнул головой, приняв решение. Клинок сабли, угрожающе зашипев, пополз из ножен.
– Говорливый, сказываешь? Тогда тебе и к Наре выходить не надобно – можно и тут все порешить, чтоб слухов не было. – И клинок стал медленно подниматься.
Об тебе уже составлен
Фицияльный некролог.
Только надобно решить,
Как верней тебя решить:
Оглоушить канделябром
Аль подушкой задушить?..
[56]
Так-так. Злой мальчик вздумал вновь наотмашь рубануть по гордиеву узлу, намереваясь решить надоевшую проблему как можно проще. Нет уж, юноша, не выйдет.
– Говорливым я стану, когда превращусь в покойника, – пояснил я, попутно прикидывая, что делать с веревочками – извлекать или нет.
Вон он, кончик одной из них, самой длинной, белеется, соблазняет своим хвостиком. Хотя нет, сейчас, кажется, уже поздно – упущено время. Он же и слушать не станет, тем паче смотреть. Тут впору об ином думать – как его угомонить да в чувство привести.