Она пела, а я… запоминал, причем дословно.
Детская память, знаете ли…
И разумеется, поклон старенькому проигрывателю, который не раз приходил на помощь бабушке, когда ей надоедало петь самой.
Мир не прост, совсем не прост,
Нельзя в нем скрыться от бурь и от гроз…
[68]
Царевна прижала руки к груди, подавшись всем телом вперед. Щеки, полыхающие румянцем, пламя костра, отражающееся в бездонных черных глазах…
Господи, как же она прекрасна, моя нареченная невеста!
Я гордо, с вызовом посмотрел по сторонам – пусть все знают, пусть все слышат – и грянул припев!
Все, что в мире есть у меня,
Все, в чем радость каждого дня,
Все, о чем тревоги и мечты, —
Это все, это все ты…
Это тебе, моя Ксюша, вместо свадебного марша Мендельсона…
Ну а заодно и напутствие перед нашим прощанием, чтобы не думалось, не тревожилось и верилось только в хорошее… Знаю, знаю, все равно будут и слезы, и тревоги, и печаль, но хоть самую малость, хоть чуточку поменьше – и то неплохо.
И ты не грусти, ты зря не грусти,
Когда вдруг встанет беда на пути.
С бедой я справлюсь, любовь храня,
Ведь у меня, есть ты у меня…
Ты уж прости, маленькая, что у нас получается такое своеобразное венчание и что я не дождался, когда тебе нарядят в подвенечное платье, но ведь для меня любое платье на тебе – подвенечное.
Да и чего там, в этой церкви, хорошего, если разобраться?
Во всяком случае, мотив моей песни куда веселее и бодрее, чем заунывные голоса певчих, а уж свежий ветер с реки наверняка лучше удушливого запаха ладана, и костер, разведенный на берегу, горит куда ярче, чем восковые свечи.
А венец на тебе имеется. Эвон какой нарядный, разве что иное название – коруна, но ведь не в названии же дело, главное, что ты в нем как королева.
Моя королева!
Зато мы в другом впереди планеты всей, потому что обычно в ЗАГСе хватает всего двух свидетелей, и не думаю, что церковь требует больше, а у нас их аж три десятка…
А потому еще раз припев, чтоб душа нараспашку – ибо ничего не таю, ничего не скрываю, все говорю как есть, и вот оно, мое сердце, перед тобой.
Все, что я зову своей судьбой,
Связано, связано только с тобой…
Лишь с тобой, лишь с тобой,
Только с тобо-ой!
И едва я в последний раз ударил по струнам, как нижняя струна, издав тоненькое «дзинь», лопнула!
Словно дожидалась окончания песни…
Это что – намек судьбы?
А к чему он?
Ладно, я не старая бабка, чтоб гадать, к тому же у меня все должно быть к добру, чтоб Ксюше в голову не лезла всякая ерунда, а потому не мешкая я шагнул вперед, вытянул из ножен саблю и, учтиво преклонив колено, протянул царевне клинок.
– Благослови его, государыня очей моих, на добрые деяния, кои обязуюсь свершать во славу господа нашего Исуса
[69]
Христа, ко благу Руси и в твою честь, Ксения Борисовна.
Она стояла, по-прежнему не в силах пошевелиться. Хорошо, что у нее за плечами пристроилась моя ключница, которой сам черт не брат, а если и брат, то меньшой.
Петровна-то ее и толкнула легонечко в бок, ухитрившись проделать это практически незаметно.
Очнулась. Коснулась рукой клинка сабли.
– Принимаю твою клятву, доблестный богатырь! Ведаю, что уходишь ты ныне в дальний путь с чистыми руками и светлыми помыслами! Верю, что сумеешь защитить оным клинком сирого и убогого, вдовицу и сироту! Верю, что станешь нещадно карать им зло и отстаивать добро! – Ее голосок на мгновение дрогнул, но она сразу взяла себя в руки и так же звонко, нараспев продолжила: – А еще повелеваю тебе остаться живым и невредимым и самому поведать мне обо всем свершенном тобою…
А вот так мы вообще-то не договаривались – речь была лишь о сирых и вдовицах. Ах ты моя хитрюля! Ну что ж, получается, нет у меня права на смерть – только на жизнь.
Кто бы возражал, а я промолчу!..
Проводив взглядом ушедшую чуть ли не бегом в свою каюту царевну – она не плакала, но держалась из последних сил, я попрощался с домашними. У ключницы глаза тоже были сухими – ей реветь вроде как не по чину.
– Тебе б еще пару-тройку заговоров выучить, – вздохнула она.
– Ты ж меня научила двум, – возразил я.
– То пустяшные, – пренебрежительно отмахнулась Марья Петровна, – а енти настоящие, чтоб, коль совсем худо станет, Авося призвать.
– Нельзя ведь часто, – напомнил я ей ее же слова.
– Нельзя, – сокрушенно посетовала травница. – Токмо ежели деваться некуда… – И осеклась. – Ладно, ступай. У тебя ныне, – кивок в сторону каюты, где находилась Ксения, – куды как сильнее покровители середь богов. Слыхал, поди, про Ладу?
– Слыхал, – кивнул я.
– Вот ежели что, ты к ней взывай. Она хошь таковского и не любит, – намекнула ключница на изготовленное зелье, – но понятливая.
– А… как взывать? Я ведь не знаю заговоров.
– Про свою любовь вспомнишь, и того довольно, – пояснила она. – И, слышь-ко, помирать не удумай. Теперь уж, – перешла она на шепот, – тебе вовсе оного нельзя. Я баб на своем веку столь перевидала, сколь ты грибов за всю жизнь не съел, потому истинную правду сказываю: ежели меня не послушаешься и уйдешь, то и она жить не станет. Все ли понял?
– В Ольховке свидимся, – твердо заверил я ее и пошел в каюту.
Прощание с царевной получилось не совсем обычным. Едва я туда зашел, как она словно подстреленная птица кинулась мне на грудь, но едва к ней припала, как тут же отшатнулась.
– Нельзя, – простонала она.
Я, недоумевая, шагнул к ней, но она уперлась своей маленькой, почти детской ладошкой мне в грудь и умоляюще повторила:
– Нельзя, княже. И без того не ведаю, как еще в голос не взвыла, а ты обнимешь, и тогда уж точно не сдержусь. Я ж хоть и царевна, ан все одно – баба. А реветь-то нельзя – я хоть и баба, а все ж царевна. Потому ступай себе да помни – коли любишь, то вернешься.
Я кивнул:
– Люблю. Вернусь. Жди… – и вышел на палубу, где в соседнем струге уже сидели на веслах десять ратников.
Дорога предстояла все та же – по Волге до устья Ламы, там до Волока Ламского и дальше.