Я — давняя жертва головной боли. В детстве она терзала меня так часто, что отец даже советовал мне подружиться с нею. «Не проклинай ее, Бучино, лучше попробуй поговорить с ней. Расположи ее к себе, иначе, если ты будешь противиться ей, проиграешь». Но сколько бы я ни разговаривал со своей болью, она не желала меня слушать, а вместо этого забавлялась и мучила меня так, что порой я мог лишь бессильно лежать и рыдать. Думаю, отцу хотелось, чтобы я стал мужественным и доказал бы ему, что пусть у меня наружность безобразная, зато дух стойкий. Однако у любой отваги есть пределы — те, что ставит ей само тело. «Это оттого, что у тебя растет голова, — объяснял отец. — А растет она неправильно. Но от этого ты не умрешь». Но тогда-то я этого не знал. Теперь же, глядя, как по улицам волокут на виселицу несчастных преступников, орущих от боли, потому что во время пыток у них вырывали кусочки мяса раскаленными щипцами, я задумываюсь: так же ли сильны их муки, как мои? Потому что моя боль приносила мне именно такое ощущение, словно мою нежную плоть насаживают на вертел и рвут на части горячими клешнями. Разница лишь в том, что мои страдания не оставляли следов, заметных для посторонних. Потом, по прошествии нескольких часов, иногда нескольких дней, боль ослабевала и наконец прекращалась. Всякий раз после этого я был оцепеневшим и как будто расплющенным, словно едва распустившийся цветок на дереве после ураганного ливня. И каждый раз, чувствуя, что боль снова приближается, я твердо решал, что буду смелее, чем прежде, но к тому времени мысль о боли уже страшила меня не меньше, чем сама боль, и всякий раз я терпел поражение. Я разочаровывал и отца, и себя самого.
Но он был прав. Тогда я просто рос, но вот уже много лет я не испытывал таких страданий. Если я хочу выкарабкаться и сейчас, мне нужно что-то придумать, чтобы притупить страх. У нас в кладовой есть снотворное средство — одно из зелий Коряги, замаскированное под граппу. Мы применяем это тайное оружие против некоторых особенно буйных клиентов, ибо правильно подобранная доза способна превратить яростного быка в кроткого младенца столь незаметно, что сам он даже не почувствует, что его усмирили. Чего бы я сейчас не отдал за это сладостное забвение?
Я заставляю себя усесться и пытаюсь представить, что уже от одного этого действия мне становится лучше. Достаю ключи и добираюсь до двери. Но пронзительная боль не дает мне сохранять равновесие, и теперь корабль накренился так опасно, что мне приходится на ходу хвататься за стены. Дверь в спальню моей госпожи закрыта, предательского храпа из-за нее не слышно; впрочем, Фаусто спит тише, чем большинство других мужчин, его дряхлеющее тело подобно истрепанному канату с его любимой галеры.
Весь дом погружен в сон. Вечер давно кончился.
Мауро спит в комнатке при кухне, и его способно пробудить разве что второе пришествие. Повозившись с замком, я достаю кувшинчик со снадобьем и заглатываю зелье прямо из горлышка, — наверное, больше, чем нужно, — так как не в состоянии отмерить дозу. У нас еще никто не умирал от этого средства, а чем дольше я пробуду без сознания, тем меньше буду мучиться. Я снова запираю дверцу, как вдруг слышу какой-то шум. Он доносится от входной двери, выходящей прямо на канал.
Что это? Наш ученый старец отплывает? В час, когда ему полагается мирно покоиться рядом с нежным телом, видя во сне собственные любовные подвиги? Не думаю. Если я выгляну из окна, то вряд ли увижу подплывающую лодку, так как, скорее всего, она выбросила свой груз дальше, вблизи тротуара над каналом, и не станет приближаться к нашему причалу. Дверь в дом, разумеется, заперли после ухода последнего гостя. Разве что кто-нибудь отпер ее потом изнутри? Хотя мозги у меня прямо-таки гудят от боли, я еще не окончательно отупел.
Взяв бесшумно со стены нож для мяса и опередив неизвестного, я оказываюсь на лестнице, где задуваю свечу, и, ожидая, когда тот поднимется, замираю на месте, скрытый тьмой. Голова сдавлена тисками боли, и мне хочется выть, но легче скулить.
Шагнув на нижнюю ступеньку, он, должно быть, чует мое присутствие или слышит какой-то шорох, потому что я слышу, как он шумно втягивает воздух.
— Кто там? Есть здесь кто-нибудь? Фьямметта?
Нежный голосок. Нежный мальчик. Я раскрываю рот и издаю долгое рычание — так, наверное, рычит пес, охраняющий врата ада. Тот вскрикивает от испуга:
— Ой! Кто здесь?
— А ты кто такой? Этот дом был заперт!
— А! Синьор Теодольди? Это я, Витторио Фоскари. Как вы меня напугали!
Он испугался бы его еще больше, если бы видел сейчас мое лицо, искаженное гримасой боли. От него же исходит запах любовного томления, вожделения, словно легкий пот, пропитавший кожу. Ну, нет, только не сегодня, щенок! Сегодня ты или заплатишь, или услаждай себя сам!
— Вы вторглись сюда без приглашения, мессер! Дверь была на замке.
— Нет-нет. Вы ошибаетесь. Ваша госпожа знает. Я приглашен.
— Вот как? Приглашены? — говорю я. — Что ж, давайте сюда кошелек, расплатитесь за все, что вы нам задолжали, и поднимайтесь к ней.
— А… я…
— Как? Опять нет денег?
— Нет. Но… Фьямметта сказала…
— Что она вам сказала, не имеет никакого значения. Я — хранитель и привратник этого дома. И знайте: без денег вы сюда не войдете.
— Но послушайте… Мне кажется… — И он делает шаг вперед.
— А-а-а!
Крик, который я издаю, пропитан болью, но на мальчишку он нагоняет еще больше страху. Он вдвое больше меня и легко схватил бы меня за шкирку, если бы отважился, — ведь я и так сломлен страданием, — но, похоже, от моего бешенства и от темноты у него яйца похолодели. Мальчишка! Он только и знал, что читать книжки да забираться языком в разные потайные местечки. Пусть в постели он и лев, но передо мной сейчас стоит ягненком, покорно готовым идти на бойню. Он сражался лишь в мечтах, а мечтая, легко воображать себя смельчаком.
— Витторио?
Я вижу, как наверху мечется пламя свечи. Черт подери, она нас услышала!
— Где ты?
Он издает какой-то писк, и в тот же миг с верхних ступенек на меня падает свет, и лезвие ножа вспыхивает стальным блеском.
— О Господи, Бучино! Что происходит? Что ты здесь делаешь?
— В самом деле, что происходит? — отвечаю я. — Я поймал этого щенка, который собирался лакать из твоего корыта, не платя денег. — Наверное, я громко кричу, но мне трудно это понять из-за того, что в ушах у меня шумит.
— Как ты смеешь так грубить! — восклицает она властным тоном, изображая возмущение не столько ради него, сколько из-за меня, ведь сейчас не только она ведет себя недопустимо.
Но я не собираюсь отступать. Она спускается ниже и говорит уже более спокойно:
— О, Бучино. Не надо! Прошу тебя. Это же я позвала его.
— Вот как! Ну, что ж, тогда, пожалуй, ему… — Тот уже собрался шагнуть ей навстречу, но я выбрасываю вперед нож. — Тогда ему придется оставить свои яйца здесь, на лестнице — на хранение!