Прости меня за принятое без твоего ведома решение.
Я прекрасно понимаю, что, идя на опасный эксперимент, ты рассчитывала тем самым сохранить жизнь мне — последнему из рода et cetera, и ни за что не согласилась бы на наш вариант. Я говорю «наш», поскольку Шоно и Беэр одобрили его безоговорочно.
Не могу сказать, что решение было легким. С одной стороны, меня терзала навязанная ответственность перед человечеством. С другой — добровольно взятая на себя ответственность перед тобой. Наверное, я — никудышный Мессия, потому что моя любовь к одному человеку оказалась сильнее любви к человечеству в целом. Но я подумал: какого, собственно, черта? К тому же Шоно предсказал тебе многие лета, а я привык, что его предсказания сбываются.
Прости меня за то, что я появился в твоей жизни потрепанным и примороженным.
Прости меня за то, что я появился в твоей жизни так поздно.
Прости меня за то, что я вообще появился в твоей жизни.
Но эти двенадцать дней с тобой стали лучшими — в моей.
Прости за то, что обрек тебя на вдовство.
Я знаю, каково это. Но я это пережил, а ты сильнее меня. И я верю, что в твоей жизни вскоре появится новый смысл.
Судьбе было угодно сделать нас персонажами старого, как мир, сюжета, в котором Адонис всегда погибает, а Афродита всегда остается скорбеть по возлюбленному.
Но, прежде чем жаловаться на Фортуну, стоит задуматься о том, что на ее доске стоят миллиарды фигур в уповании на возможность сделать свой собственный ход — такой, о котором будут помнить, который что-то изменит в игре, который внесут в учебники, — и лишь единицам из них выпадает дождаться прикосновения перстов судьбы, а не просто попасть под ее колесо. Мы оказались в числе этих редчайших фигур. Это ли не счастье?
Мне, конечно, легче, чем тебе, — я ухожу на его пике, а ты остаешься с воспоминаниями о нем. Но таков уж сюжет, и мы не властны что-либо в нем изменить. Таммуз уходит, Иштар остается.
Я знаю — ты будешь клясть меня за то, что я не позволил тебе умереть вместе со мной. Я знаю — ты будешь считать мое решение ошибкой и помышлять о том, чтобы ее исправить.
Умоляю тебя не делать этого! Самовольно уходить из жизни можно только тогда, когда знаешь наверное, что больше в ней совершить уже ничего не можешь. Поверь, у тебя остались еще дела. Довольно и того, что у тебя есть дочь.
Однажды — всего-то неделю назад, а кажется, что годы! — ты спросила меня, верю ли я в загробную жизнь. А вчера — в разговоре о египтянах — мы вновь коснулись этого вопроса — единственного вопроса, на который я не дал тебе ответа. Сейчас мне кажется важным ответить.
По моему — несомненно неоригинальному — мнению, мироздание существует в двух более или менее постижимых разумом ипостасях — физической и метафизической. Так и человек состоит из тела и души. Благодаря науке мы знаем, что душа есть производная сложных биохимических процессов в теле. Означает ли это, что с умиранием последнего умирает и она? Я считаю — нет. И вот почему. Душа — это представление человека о себе. Представление, невозможное без участия других людей, в которых он отражается, и без слов, в которые эти отражения облекаются. Поэтому выросший среди зверей Маугли, что бы там ни говорил любимый Беэром Киплинг, не может обладать человеческой душой. Маугли, разумеется, будет отражаться в окружающих, но не будет получать от них обратной вербальной связи, а значит, не будет подключен к исключительно человеческому метафизическому миру, который я для себя определяю термином Большой Текст.
Когда про сотворение мира говорится: «В начале было слово», речь идет именно о Большом Тексте. Люди перестали быть животными в тот момент, когда произошел первый обмен их представлениями о мире. Ergo, своей одушевленностью они обязаны Большому Тексту в той же степени, в которой он обязан им своим существованием. Каждое наше душевное движение, выраженное в словесной форме, поглощается этой необъятной субстанцией — и тем или иным образом к нам возвращается. Пока живет наше тело — мы пребываем одновременно и в подлунном мире, и в Большом Тексте. Мы изменяем его, он изменяет нас, но это не симбиоз, а органически единое целое. Когда наше тело умирает, мы полностью переходим в Большой Текст и пребываем в нем до тех пор, пока существует человечество. Вот тебе медицинский пример: когда больному отнимают руку, он не теряет вместе с тем представления о ней. Более того, он может даже испытывать в ней так называемые фантомные боли и прочие ощущения. И все те, кто знал этого человека до операции, тоже сохраняют представление о том, какою была его рука на вид и на ощупь. Со временем сам человек и окружающие привыкают к новому положению вещей, но прежний — целостный — образ продолжает существовать. Мы все — покуда живы наши тела — органы чувств Большого Текста.
У меня попутно возникла еще одна метафора: мы — точно водолазы в тяжелых, неуклюжих скафандрах, бродим по дну моря, с трудом преодолевая сопротивление воды. Встречаясь друг с другом, обмениваемся примитивными жестами, даже прикасаемся друг к другу — но что можно при этом почувствовать сквозь этакую броню? Что можно разглядеть сквозь крохотный иллюминатор? Самую малость. Но от каждого шлема к поверхности воды тянется шланг, через который мы дышим — одним и тем же воздухом — и через который протянут телефонный кабель — единственное средство нашей коммуникации. Когда наша работа на дне подходит к концу, нас поднимают наверх, мы снимаем с себя доспехи и подставляем лицо свежему соленому ветру. Там наверху мы можем дышать, говорить, смотреть, трогать, целовать — безо всяких помех и технических ухищрений…
Все это — иллюстрация к банальной, в общем-то, мысли о том, что мы живы, пока есть кому вспомнить о нас.
Я поднимаюсь на поверхность — ждать, когда ты завершишь труды под водой.
Помни — мы дышим одним и тем же воздухом!
Помни, что воздух, которым ты дышишь, — это мы!
Я уношу с собой в Большой Текст образ самой прекрасной женщины и самую необычайную на свете историю о любви.
Я люблю тебя.
Твой Марти.
Вера дважды перечла письмо, аккуратно сложила его точно по линиям сгиба, положила за пазуху, вздрогнув от прикосновения ледяных пальцев к раскаленной груди, затем вытащила из саквояжа следующее. Шоно писал по-русски — четким каллиграфическим почерком гимназиста-отличника.
Милост Дорогая Вѣpa!
Мнѣ, разумѣется, извѣстно, что Ваше отношеніе къ моей скромной особѣ оставляетъ желать лучшаго. Полагаю также, что мнѣ, вѣдомы причины Вашей непріязни. Не скрою, Вашего покорнаго слугу сіе огорчаетъ безмѣрно, вѣдь за эти неполныя двѣ недели я успѣлъ искренне полюбить Васъ — какъ любилъ бы, вѣроятно, собственную дочь. А кабы не мои преклонныя лѣта, Марти пришлось бы посоперничать со мною въ борьбѣ за Вашу благосклонность, ибо изъ великаго множества женщинъ, встречавшихся мнѣ на жизненномъ пути, Вы — самая необыкновенная. И речь не о несравненной внѣшности, вѣрнѣе, не только о ней, поскольку она безусловно отражаетъ Ваши безценныя внутренія красоты, но въ силу ограниченныхъ возможностей отражаетъ ихъ лишь частично — настолько, насколько блѣдная красавица Луна отражаетъ грандіозный свѣтъ Солнца.