Да, и такая иссохшая, истерзанная земля Дрохеды была для них
обоих полна несказанной прелести, один вид овец — утешением, запах поздних роз
в саду — райским благоуханием. И необходимо было как-то впитать все это и
навсегда сохранить в самых глубинах памяти: ведь в первый раз оба вылетели из
родного гнезда так легко, беззаботно, даже не представляя себе, чем станет
разлука с ним. А вот теперь, уезжая, они бережно увезут с собой драгоценный
запас воспоминаний, каждую милую, незабвенную минуту, и в бумажнике — по
засушенной дрохедской розе и по несколько былинок со скудных дрохедских
пастбищ. С Фионой оба неизменно были добры и полны сочувствия, а с Мэгги,
миссис Смит, Минни и Кэт — сама любовь и нежность. Ведь это они с самого начала
стали для близнецов подлинными матерями.
А Мэгги всего больше радовало, что близнецы очень полюбили
Дэна, часами с ним играли, смеялись, брали его в поездки верхом, неутомимо
резвились с ним на лужайке перед домом. Джастину они словно бы побаивались — но
ведь они робели всех женщин любого возраста, если не знали их с колыбели.
Вдобавок бедняжка Джастина отчаянно ревновала — Джиме и Пэтси совсем завладели
Дэном, и ей теперь не с кем было играть.
— Малыш у тебя, Мэгги, первый сорт, — сказал ей
однажды Джиме; она как раз вышла на веранду, а он сидел в плетеном кресле и
смотрел, как Пэтси с Дэном играют на лужайке.
— Да, он прелесть, правда? — Мэгги улыбнулась,
села напротив, чтобы лучше видеть лицо младшего брата. И посмотрела на него,
как когда-то, с материнской нежностью и жалостью. — Что с тобой, Джиме?
Может, скажешь мне?
Джиме поднял на нее глаза, полные какой-то затаенной муки,
но только головой покачал, словно его ничуть не соблазняла возможность излить
душу.
— Нет, Мэгги. Женщине такого не расскажешь.
— Ну, а когда все это останется позади и ты женишься?
Неужели ты не захочешь поделиться с женой?
— Нам — жениться? Нет, это вряд ли. Война слишком много
отнимает у человека. Мы тогда рвались на фронт, но теперь-то мы стали умнее.
Ну, женились бы, наплодили сыновей, а для чего? Чтобы глядеть, как они вырастут
и их толкнут туда же, и им придется делать то же самое, что нам, и видеть, чего
мы насмотрелись?
— Молчи, Джиме, молчи!
Джиме проследил за ее взглядом — Пэтси перекувырнул Дэна, и
малыш, вверх ногами, захлебывался ликующим смехом.
— Никуда не отпускай его из Дрохеды, Мэгги, —
сказал Джиме. — Пока он в Дрохеде, с ним ничего худого не случится.
Не обращая внимания на изумленные взгляды, архиепископ де
Брикассар бегом промчался по прекрасному светлому коридору, ворвался в кабинет
кардинала и остановился как вкопанный. Кардинал беседовал с господином Папэ,
послом польского эмигрантского правительства в Ватикане.
— Ральф, вы? Что случилось?
— Свершилось, Витторио. Муссолини свергнут.
— Боже правый! А его святейшество уже знает?
— Я сам звонил по телефону в Кастель Гандольфо, но с
минуты на минуту надо ждать сообщения по радио. Мне звонил один приятель из
германского штаба.
— Надеюсь, святой отец заранее собрал все необходимое в
дорогу, — с едва уловимой ноткой удовольствия промолвил господин Папэ.
— Ему, пожалуй, удалось бы выбраться, если бы мы
переодели его нищенствующим францисканцем, не иначе, — резко ответил
архиепископ Ральф. — Кессельринг держит город в таком кольце, что и мышь
не ускользнет.
— Да он и не захочет бежать, — сказал кардинал
Витторио.
Посол поднялся.
— Я должен вас покинуть, монсеньор. Я — представитель
правительства, враждебного Германии. Если уж сам его святейшество Папа не в
безопасности, что говорить обо мне. У меня в кабинете есть бумаги, о которых я
должен позаботиться.
Чопорный, сдержанный — истинный дипломат, он откланялся, и
кардинал с архиепископом остались вдвоем.
— Зачем он приходил — вступаться за преследуемых
поляков?
— Да. Несчастный, он так болеет душой за своих
соотечественников.
— А мы разве не болеем?
— Разумеется, болеем, Ральф! Но он не представляет
себе, какое трудное создалось положение.
— Вся беда в том, что ему не верят.
— Ральф!
— А разве я не правду говорю? Святой отец провел годы
юности в Мюнхене, влюбился в немцев и, наперекор всему, любит их по сей день.
Предъявите ему доказательства: тела несчастных, замученных, обтянутые кожей
скелеты — и он скажет, что уж, наверно, это сделали русские. Только не милые
его сердцу немцы, нет-нет, ведь они такой культурный, такой цивилизованный народ!
— Ральф, вы не принадлежите к ордену иезуитов, но вы
находитесь здесь, в Ватикане, только потому, что лично поклялись в верности его
святейшеству Папе Римскому. В жилах у вас течет горячая кровь ваших ирландских
и норманнских предков, но заклинаю вас, будьте благоразумны! Начиная с сентября
мы только и ждали — вот-вот обрушится последний удар — и молили Бога, чтобы
дуче уцелел и защитил нас от германских репрессий. Адольф Гитлер — личность на
удивление непоследовательная, почему-то ему очень хотелось сохранить двух своих
заведомых врагов — Британскую империю и Римскую католическую церковь. Но когда
его подтолкнули обстоятельства, он сделал все, что только мог, чтобы сокрушить
Британскую империю. Так неужели, по-вашему, если мы его подтолкнем, он не постарается
сокрушить нас? Попробуй мы хоть единым словом обвинить его в том, что творится
с Польшей, — и он наверняка нас раздавит. А что хорошего, по-вашему,
принесут наши обвинения и обличения, чего мы этим достигнем, друг мой? У нас
нет армии, нет солдат, репрессии последуют немедленно, и его святейшество Папу
отправят в Берлин, а как раз этого он и опасается. Разве вам не памятен тот
Папа, что много веков назад был марионеткой в Авиньоне? Неужели вы хотите,
чтобы наш Папа стал марионеткой в Берлине?
— Простите меня, Витторио, но я смотрю на это иначе. Мы
должны, мы обязаны обличить Гитлера, кричать о его зверствах на весь мир! А
если он нас расстреляет, мы примем мученическую смерть — и это подействует еще
сильнее всяких обличений.
— Вы сегодня на редкость туго соображаете, Ральф! Вовсе
он не станет нас посылать на расстрел. Он не хуже нас понимает, как потрясает
сердца пример мучеников. Святейшего отца переправят в Берлин, а нас с вами безо
всякого шума — в Польшу. В Польшу, Ральф, в Польшу! Неужели вы хотите умереть в
Польше? От этого будет гораздо меньше пользы, чем вы приносите сейчас.
Архиепископ сел, зажал стиснутые руки между колен и устремил
непокорный взгляд в окно, за которым, золотистые в лучах заката, взлетали
голуби, собираясь на ночлег. В свои сорок девять лет Ральф де Брикассар стал
худощавее, чем был в юности, но он и стареть начинал так же великолепно, как
великолепен бывал почти во всем, что бы ни делал.