Он погладил привставшую было кошку, прижал ее к коленям,
обтянутым алой сутаной.
— Необыкновенная у вас кошка, монсеньер.
— Аристократка, господин генерал. Мы оба, архиепископ
де Брикассар и я, принадлежим к старинным и почитаемым фамилиям, но перед
родословной этой красавицы наша — ничто. А как вам нравится ее имя? По-китайски
оно означает Шелковый цветок. Очень ей подходит, не правда ли?
Принесли чай; пока послушница не подала все, что нужно, и не
вышла из комнаты, мужчины молчали.
— Вам не придется сожалеть о решении объявить Рим
открытым городом, ваше превосходительство, — с чарующей улыбкой сказал
архиепископ Ральф новому повелителю Италии. Потом повернулся к кардиналу,
отбросил улыбку, словно плащ: к человеку так глубоко любимому обращать ее незачем. —
Ваше высокопреосвященство, будете «хозяюшкой» сами или доверите эту честь мне?
— Хозяюшкой? — На лице генерала Кессельринга
выразилось недоумение.
Кардинал ди Контини-Верчезе рассмеялся.
— Такая у нас, холостяков, шутка. Тот, кто разливает
чай, называется «хозяюшкой». Чисто английское словечко, господин генерал.
В этот вечер архиепископ Ральф, усталый, раздосадованный, не
находил себе места. Видно, ничего ему не удается сделать, чтобы скорее
кончилась эта война, разве только торговаться по мелочам, помогая сохранить
памятники старины, и он уже всеми силами души возненавидел бездействие тяжелого
на подъем Ватикана. Он и сам человек осторожный, но черепашья опасливая
медлительность высших правителей Римской церкви подчас просто невыносима! Если
не считать смиренных монахинь и священников, которые здесь прислуживают, он уже
многие недели, даже месяцы не разговаривал с простыми, обыкновенными людьми,
которые не заняты изо дня в день политикой, делами — духовными или военными.
Даже молиться ему теперь нелегко, сам Бог, казалось, отошел в даль многих
световых лет, будто отстранился от людей — пусть их, раз им так вздумалось,
разрушают мир, который он для них сотворил. И Ральф как о самом целительном
снадобье тосковал о встрече с Мэгги — побыть бы вдоволь с нею, с Фионой или
хоть с кем-то, кого не занимают судьбы Ватикана и Рима.
Он бродил беспокойно, бесцельно и, наконец, внутренней
лестницей прошел в величественную базилику — собор святого Петра. Вход ныне
запирали с наступлением сумерек, и это еще красноречивей, чем марширующие по
римским улицам роты солдат в серой немецкой форме, говорило о том, сколь
ненадежно, тревожно спокойствие Рима. Зияющую пустоту громадной апсиды едва
освещал слабый призрачный отблеск; архиепископ шел по каменным плитам, и шаги
его гулко отдавались в тишине, замерли, когда он преклонил колена пред алтарем,
потом зазвучали вновь. И вдруг, в миг затишья меж двумя отзвуками шагов, он
услышал короткий вздох. Тотчас в руке его вспыхнул электрический фонарик, луч
устремился в сторону звука — архиепископ ощутил не столько испуг, скорее,
любопытство. Здесь он у себя и этот свой мир может защищать без страха.
В луче фонаря перед ним предстало прекраснейшее, что создал
за многие века резец ваятеля, — «Пиета» Микеланджело. А ниже этих двух
недвижных, ошеломленных светом лиц — еще одно лицо, не мрамор, но живая плоть,
изможденная, прочерченная резкими тенями, словно лик мертвеца.
— Ciao
[9]
, — с улыбкой сказал
архиепископ. Ответа не было, но по одежде он понял, что перед ним немецкий
солдат, рядовой пехотинец — вот он, простой, обыкновенный человек, которого ему
не хватало! Неважно, что это немец.
— Wie gent's?
[10]
— спросил он, все еще
улыбаясь. Тот шевельнулся — в полумраке выступил высокий, прекрасной лепки лоб
и на нем блеснули капли пота.
— Du bist krank?
[11]
— спросил
архиепископ, ему показалось, что паренек (это был почти мальчик) болен.
— Nein
[12]
, — послышался наконец
тихий голос. Архиепископ Ральф положил фонарик на пол, подошел, взял солдата за
подбородок, приподнял ему голову, заглянул в темные глаза, в темноте они
казались черными.
— Что случилось? — спросил он по-немецки и
засмеялся. — Вот так-то! — продолжал он по-немецки. — Ты этого
не знаешь, но я всю жизнь только тем и занимаюсь: спрашиваю людей, что с ними
случилось. И, к твоему сведению, из-за этого вопроса я когда-то навлек на себя
немало неприятностей.
— Я пришел помолиться, — сказал паренек низким и
глубоким не по возрасту голосом с явственным баварским акцентом.
— И что же, ты не успел выйти и тебя тут заперли?
— Да, но случилось кое-что поважнее. Архиепископ
подобрал с полу фонарик, — Что ж, всю ночь тебе здесь оставаться нельзя, а
ключа от наружной двери у меня нет. Идем. — Он направился обратно к
внутренней лестнице в папские покои, продолжая мягко, негромко:
— Я и сам пришел сюда помолиться. По милости твоего
верховного командования день сегодня выдался не из приятных. Сюда, вот так…
Будем надеяться, слуги святейшего Папы не вообразят, будто меня арестовали, и
поймут, что я сопровождаю тебя, а не ты меня.
Еще минут десять они шли молча — по коридорам, во двор,
через сад, вновь внутренними переходами, вверх по лестнице; молодой немец,
видно, вовсе не стремился избавиться от своего спутника, напротив, жался
поближе к нему. Наконец архиепископ отворил еще одну дверь, впустил найденыша в
маленькую гостиную, скромно и скудно обставленную, повернул выключатель и
закрыл дверь.
Они стояли — и теперь, при ярком свете, разглядели друг
друга по-настоящему. Немецкий солдат увидел очень высокого человека с
прекрасным лицом и проницательными синими глазами; архиепископ Ральф увидел
мальчика, которого обманом заставили надеть солдатскую форму, внушающую страх и
ужас всей Европе. Да, это мальчик — никак не старше шестнадцати. Среднего
роста, еще по-мальчишески худощавый, но длиннорукий, и по всему сложению видно:
из него выйдет крепкий, сильный мужчина. Лицо итальянского типа, смуглое, с
благородными чертами, на редкость привлекательное; большие темно-карие глаза,
опушенные длинными черными ресницами, великолепная грива черных волнистых
волос. Оказалось, вовсе он не обыкновенный и не заурядный, несмотря на свою
заурядную солдатскую профессию; и как ни хотелось сейчас де Брикассару
поговорить именно со средним, обыкновенным человеком, этот мальчик его
заинтересовал.
— Садись, — сказал он, подошел к шкафчику и достал
бутылку марсалы. Налил понемногу в два стакана, один дал гостю, с другим
опустился в кресло, сел так, чтобы спокойно разглядывать это удивительное
лицо. — Что ж, так плохи дела, что на фронт посылают детей? — спросил
он и закинул ногу на ногу.