Неудивительно, что спустя полвека после смерти Петра мужик поднялся на невиданную доселе войну – Пугачевский бунт. Сам Емелька открыто и обоснованно заявил о нелигитимности власти, о своем (а значит, народном) праве на эту власть. Коленкор, разумеется, был традиционный – самозванство. Дальше – больше. Развращенные до скуки идеями гуманизма и просвещения дворяне стали разъезжать по стране (вначале из Петербурга в Москву, затем – и подальше), критиковать все и вся, распространять «идеи» и «прожекты».
Русский критицизм по сути – неконструктивное недовольство и каприз, поза и желание привлечь внимание, в том числе и женское. Дело «первопроходцев» не пропало – стремление встать в позу критика, участвовать в заговорах стало модным. Вот тут-то и родились на свет Раскольниковы, Шатовы, Верховенские. Кто с топориком по бабушкину душу, а кто и с бомбой. Последним уже не старую сквалыжницу подавай – бери повыше! Заговорили они и о свободе. А что они о ней знали? Свободы в полном смысле слова нет, как и равенства, ибо самой природой дано людям быть неравными в уме, способностях, строении телесном, характере. Они-то, конечно, считали себя равными, да и являлись таковыми – наскоро нахватавшиеся знаний тупоумные, озаренные «идеями» местечковые поповичи и писаришкины чада. Башмачкин – тот хоть новой шинели радовался, а этим – нет, маловато! В их головах сидели гуманисты и просветители, великие философы, на которых они теперь молились.
Только наши скорохваты-правдолюбцы не поняли одного: все мыслители создавали идеи во имя человека, а не во вред ему. Наши «мыслители» не думали о людях, они думали за них. Толпами «ходили в народ» и обижались, когда их гнали взашей; убивали чиновников и князей и не понимали, отчего толпа безмолвствует…
В восемнадцатом году я наблюдал, как страдающий от беззакония народ сам творил закон и порядок. Там и сям, куда не доходили руки большевиков и белогвардейцев, возникали самооборона, собственная милиция, правила взаимоотношений. Природу не обманешь – все возвращается на круги своя: финансы, коммерция, нормальная жизнь. Старые партийцы говорят: вся борьба насмарку. Правильно, товарищи! Потому как борьба получилась бесполезная, да и сами вы притомились в трудах. Ленин умер в пятьдесят четыре, Троцкий хандрит, у Зиновьева сердце побаливает. Да только не от забот все это – собственным гневом отравились. Кто побольше – тот до смерти. Наши губернские бюрократы тоже сетуют на утомление от забот на благо рабочего класса. Однако не так много нагрузок, как мало привычки к умственным упражнениям.
– Что ж, спасибо за откровенность, – Полина хлопнула в ладоши.
– Присоединяюсь, – добавил Андрей. – Только вот в радужных перспективах вашего бойкого класса сомневаюсь. Нет у вас, братец, в руках «командных высот» экономики, и никогда вы их не получите.
– Гм, – усмехнулся Старицкий. – В семнадцатом Ленин ратовал за «рабочий контроль», а он развалился; высокоидейная товарищ Коллонтай призывала к свальному животному блуду и усыновлению его плодов государством – не прижилось; поначалу в армии выбирали командиров, позже одумались; Бухарин взахлеб твердил об отмирании денег – вон они, опять в почете. Продолжить? Отменили продразверстку, сдают частникам предприятия, торгуют с Западом…
– …Танго разрешили, – подмигнув Полине, вставил Андрей.
– Да ну тебя! – махнул рукой Георгий.
– В самом деле, жить стало лучше хотя бы потому, что пустили трамвай! – расхохотался Рябинин. – Предлагаю закончить.
* * *
Андрей и Георгий проводили Полину до дому. Не успели друзья проститься, как к воротам подкатил лимузин. Из машины, оправляя гимнастерку, вышел Черногоров.
– Добрый вечер, папочка, – бросила отцу Полина.
– Здравствуйте, молодые люди, – кивнул Кирилл Петрович. – У тебя, дочка, нынче аж два кавалера! Прогресс налицо.
– Познакомься, папа, – товарищ Старицкий, – представила Полина.
Стоя чуть в сторонке, Георгий отдал короткий поклон и опустил глаза.
– Старицкий? – задумался Черногоров. – Как же, помню. Лично, правда, встречаться не приходилось, но фамилия знакома. Прошлой весной вы помогли детдому с хлебом. Подойдите, дайте-ка вас разглядеть!
Георгий приблизился и пожал протянутую Черногоровым руку.
– Ах, вы еще и меценат! – воскликнула Полина.
– Да, Полюшка, товарищ Старицкий безвозмездно передал детям две подводы с хлебом, – пояснил Кирилл Петрович.
– Жалко детишек, – криво усмехнувшись, проговорил Георгий.
– Тем не менее приятно видеть в советском частнике признаки сознательности, – заключил Черногоров и направился к дому.
– Полина, ты скоро? – остановившись у калитки, спросил он.
– Уже иду.
* * *
– Нехорошие у него глаза, лживые, – поднимаясь по лестнице парадного, бросил Кирилл Петрович. – Что их связывает с Рябининым?
– Они друзья еще с империалистической, – глядя в спину отца, ответила Полина.
Черногоров дошел до двери и, нащупывая в кармане ключи, поджидал дочь:
– Непростой он человек, этот Старицкий… хоть и бывший партизан.
– Ты, папа, тоже не из легких, – парировала Полина и достала из сумочки ключ. – Отворяйте, Кирилл Петрович.
* * *
– А я, пожалуй, теперь понимаю причину твоей задумчивости, – хлопнул друга по плечу Георгий. – Папаша, прямо скажем, не подарок… А девушка занятная, неглупая, рассудительная и к тому же красавица.
Андрей молча слушал, прикидывая, сколько нужно прочесть за ночь документов по «делу Гимназиста».
– Знаешь, она мне очень симпатична, – продолжал свой монолог Георгий. – Приглашаю вас на дачу. У меня есть за городом милая дачка. Сходим в баньку, искупаемся в озере.
– Полина в субботу уезжает в Крым.
– А-а! Нут так поехали вдвоем.
– Спасибо, но не смогу. Дел невпроворот. Голова идет кругом от этих чертовых уголовников.
– Мужайся, не у одного тебя, – рассмеялся Георгий. – Весь «розыск», все ГПУ о преступности радеют.
– Хорошо тебе говорить!
– Не завидуй. У меня, брат, свои заботы. Тебе их не понять.
* * *
«19 июня 1924 г. Андрей познакомил меня со Старицким, однополчанином по германскому фронту и давнишним своим приятелем. Георгий оказался на редкость занимательным типом, интересным не столько тем, о чем и как он говорит, сколько тем, о чем умалчивает. Несомненно, Старицкий – человек недюжинных способностей, остроумный и оригинальный, однако я ощутила в нем некую разрушительную силу, опасность и мощь, подобную той, что таится в спящем звере. Быть может, это нечто природное, первобытное, заложенное в характере от рождения, а может, и следствие каких-нибудь злоключений и необходимости хранить тайну? Почему-то я стала тревожиться за Андрея. Или я просто ревную его к любимому другу? Жуткая глупость! И все же тревога не покидает».