Кажется, будто сейчас дождь утих, но это впечатление обманчиво. На самом деле дождь стал мелким, больно секущим, как железная проволока, которой распиливают мраморные блоки в каменоломнях. Где-то в липкой ночной тьме ветер бешено крутит трещотку.
Нигде нет покоя. Есть только дождь. В свою очередь ветер спешит ему на помощь, и вместе они делают, казалось бы, невозможное. Они будто сговорились пропитать насквозь каждую складку земли, оросить каждое семя, чтобы оно утонуло в любви без конца.
* * *
Эта ночь сдавила мою поясницу, как тугой кушак, как крепкий захват борца, когда он хочет опрокинуть противника.
* * *
Нет мне покоя.
Мне ничего не стоило бы взять себя в руки, если бы только прекратился этот звон капель, с влажных тел не стекала бы больше ручьями вода, стих бы этот стук, ритмичный, как тиканье часов.
– Рано или поздно дождь пройдет, – сказала мне мать. Она почему-то питает доверие к природным стихиям.
И я сам несколько раз повторял эти слова, не будучи убежден в их справедливости: рано или поздно дождь пройдет, черт его побери!
Я уже не мог сопротивляться, слабея от гулких ударов собственного сердца, бешено метавшегося в груди, словно зверь, запертый в клетке из ребер.
Вот наконец, кажется, все стихло. Но это только обман, потому что даже ресницы и те тихонько шуршат, когда закрываешь глаза.
Раньше мне было бы достаточно вспомнить, что я – Поэт, что меня не раз спасала Поэзия. Но и сама Поэзия оказывается бессильной в последнюю ночь мира.
Быть может, именно эта тоска, эта неприкаянность, это покорное погружение в мутные волны мнимого забытья как раз и зовется одиночеством.
Нет мне покоя. Но я бы обрел его, если бы мог разделить с кем-нибудь это умирание в темноте и воскрешение с рассветом. Я бы обрел покой, если бы слышал дыхание рядом.
Вот о чем я думал: мне тридцать два года; я старею; время, день за днем, ускользает от меня, как вода, убегающая меж пальцев. Жизнь – это всего лишь легкое дуновение, а дорога всегда идет на подъем, и тело уже не повинуется. И даже мечты бегут с корабля, а миг удачи – это всего лишь бриг с пробоиной в киле. И времени уже больше нет, и завтра ничего не изменится, и послезавтра тоже…
А дождь все идет.
Будь оно все проклято!
* * *
Дзеноби
[8]
вошел в мой кабинет, держа берет в руках. Семейная жизнь пошла ему на пользу: он раздался вширь и был полон энергии. Густые и светлые, как стог соломы, волосы обрамляли его лицо. В голубых глазах застыло выражение признательности за спасение от неминуемой гибели.
– Гспадин-авокат, – с тревогой в голосе обратился он ко мне, – вы нездоровы?
– Ничего страшного, просто я скверно спал, но я не болен.
– Вы меня, конечно, извините, но вид ваш мне совсем не нравится. Не грех бы вам дохтору показаться.
– Да ладно, ладно, я хорошо себя чувствую.
– Вы велели мне прийти…
– Мне нужна от тебя одна услуга…
– Слушаю вас, гспадин-авокат, вы же знаете, ежели вам чего надо, вы только скажите: я для вас сделаю все, что можно, и даже больше, все одно – мне с вами век не расплатиться! – Дзеноби сиял. Он старался не упустить ни одного случая, чтобы выразить мне свою признательность. – Вы же для меня такое сделали, а я-то уже считал себя конченым человеком, я вам жизнью обязан!
– А Сизинния как поживает? – спросил я, пытаясь изобразить улыбку.
– Уже на третьем месяце, гспадин-авокат, если родится мальчик, мы его назовем Себастьян.
– Что же, раз так – точно будет мальчик! – пошутил я. – Дзено, послушай меня внимательно, дело в том, что я хочу тебя попросить о весьма деликатной услуге. Мне это нужно для одного дела, которое я сейчас веду…
Дзеноби придвинулся ко мне поближе, чтобы я мог говорить тихо.
– Речь идет о некоем Боборе Солинасе, его убили три месяца назад в Истиритте…
Дзеноби кивнул:
– Я что-то слышал об этом…
– Так вот, услуга, о которой я хочу тебя попросить, заключается в следующем: я должен знать, где он был в тот день, когда его убили, то есть четвертого сентября. Пройдись по кабачкам, потому что ходят слухи, что этот Солинас любил опрокинуть стаканчик-другой в компании. И быть может, в тот самый день он выпил лишнего… Соображаешь, о чем я?
– Будьте спокойненьки, гспадин-авокат, все узнаю, пусть даже его самого придется из могилы поднять, чтобы допросить, где был. Я уж порасспрошу обо всем, что только можно знать об этом Солинасе… Не волнуйтесь и отдохните-ка, потому как сегодня утром – я, конечно, извиняюсь – у вас такой вид, будто вы самого нечистого повстречали.
– Ступай, Дзено, и поскорее возвращайся с новостями, и спасибо за все…
Дзеноби обиженно надулся.
– Мне-то, гспадин-авокат, от вас никакого «спасибо» не надобно, и слышать его не хочу. Вы только прикажите…
* * *
За все утро не случилось ничего достойного внимания.
День быстро поглотила стремительно спустившаяся ночь. Я посмотрел на карманные часы: еще не было пяти, однако настенные часы в коридоре были другого мнения. Они тоже всегда спешили.
Раймонда вошла ко мне в кабинет, чтобы зажечь лампы.
– Там эта пришла, – сказала она, как только по комнате разлился бледный свет. Игра света и тени, совсем как на картинах Ла Тура.
[9]
Я поднял голову, оторвавшись от бумаг, и понял, что до сих пор читал и писал почти в полной темноте.
– И что я на это должен ответить? Пригласите ее сюда!
Франческина Паттузи вошла и сокрушенно взглянула на меня, как человек, с достоинством ожидающий приговора.
– Садитесь, садитесь, – весело обратился я к ней. – Я поговорил с адвокатом Маронжу…
Глаза женщины лихорадочно заблестели.
– Он мне сказал, что не станет возражать. Сейчас мы подпишем документы, и ваш племянник станет моим подзащитным.
Лицо женщины расплылось в улыбке, она спросила только:
– Где я должна подписать?
– Я уже подготовил тут один документик, где-то он у меня был, где-то здесь… Садитесь, пожалуйста, – сказал ей я, стараясь разобраться в царящем на моем столе беспорядке. – Молодой человек еще несовершеннолетний, а вы – его официальный опекун, – продолжил я, занимая посетительницу беседой.