Он был совершенно опустошен.
— Ты что затеял? — хором спросили Сванте Эрнтсон и Юхан Брингман.
— Пойду внутрь.
— Мать твою, спецназ вот-вот будет здесь! — заорал Эрнтсон вслед Йельму, когда тот переходил улицу Томтберг. Он догнал напарника и схватил его за руку.
— Подожди, Полле, не делай глупостей. Не надо. Оставь это дело специалистам.
Он заглянул Йельму в глаза. Увидев в них пустоту и решимость, отпустил руку.
«Мы слишком хорошо знаем друг друга», — подумал Эрнтсон и кивнул.
Пауль Йельм осторожно поднимался по лестнице Иммиграционного бюро. Ничего не было видно, ничего не было слышно. Опустевшее здание замерло, будто притаилось. Вокруг сплошной бетон. В какой бы цвет его ни красили, оттенок получался уныло-серым, аляповатые узоры тут и там только еще больше портили впечатление. Спертый воздух, дрожащий, словно марево в пустыне, пронизывали запахи мочи, пота и алкоголя. «Аромат Швеции», — подумал Йельм и зашагал наверх.
Это была середина девяностых.
Он осторожно скользнул вперед по пустому тоскливому казенному коридору и остановился у запертой двери. Сделал глубокий вдох и выкрикнул:
— Фракулла!
Стояла тишина, абсолютная тишина. Не давая себе времени задуматься, он продолжил:
— Меня зовут Пауль Йельм, я из полиции. Я один и без оружия. Я хочу просто поговорить с тобой.
За дверью послышалась возня. А затем мрачный, едва слышный голос произнес:
— Входи.
Йельм сделал еще один вдох и открыл дверь.
На полу конторы, прикрывая руками головы, сидели две женщины и один мужчина. Совсем близко от них, у стены без окна стоял маленький темноволосый человек в коричневом костюме, дополненном жилеткой, галстуком и дробовиком. Последний был направлен прямо в лицо Паулю Йельму.
Йельм закрыл за собой дверь и поднял руки вверх.
— Я знаю, что с тобой случилось, Фракулла. — Его голос звучал совершенно спокойно. — Мы должны выйти из положения так, чтобы никто не пострадал. Если ты сдашься сейчас, то еще сможешь обжаловать решение суда, а иначе тебе грозит тюрьма и депортация. Смотри, я без оружия. — Осторожно сняв джинсовую куртку, он опустил ее на пол.
Дритеро Фракулла усиленно заморгал. Дуло дробовика смотрело то на Йельма, то на трех служащих на полу.
«Только не поворачивайся спиной, — думал Йельм, — говори, говори. Покажи, что ты его понимаешь. Используй слова, которые заставляют задуматься. Отвлекай внимание».
— Подумай о своей семье. — Он безошибочно нащупал слабое место. — Что будут делать твои дети, если потеряют кормильца? Твоя жена, она работает? Что у нее за работа, Фракулла? Какая у нее квалификация?
Теперь дробовик уверенно смотрел в его сторону; именно этого Йельм и добивался. Вдруг Фракулла заговорил, словно декламируя стихи, на четком шведском:
— Чем черствее будет мой хлеб, тем дольше мы сможем остаться. Ты подумал об этом? Они не вышлют мою семью без меня. Я приношу себя в жертву ради них. Неужели это непонятно?
— Ты ошибаешься, Фракулла. Твоя семья тут же уедет, ее вышлют к сербам, и никто ее не защитит. Как ты думаешь, что сделают сербы с женщиной и двумя детьми-школьниками, которые пытались от них сбежать? И что, как ты думаешь, будет с тобой в тюрьме, если ты убьешь полицейского, безоружного полицейского?
С озадаченным видом албанец на секунду опустил дробовик на несколько сантиметров. Йельму этого было достаточно. Он нащупал в заднем кармане пистолет, молниеносно выхватил его и выстрелил.
Голос в его голове замолчал. «Неужели тебе до сих пор отвратительны естественные функции женского тела?»
В течение минуты, как будто вырванной из потока времени, ничто не нарушало тишину. Фракулла замер на месте, все еще держа в руках свой дробовик. Его лишенный всякого выражения взгляд не отрывался от лица Йельма. Случиться могло что угодно.
— Ай, — произнес Дритеро Фракулла и, выпустив из рук ружье, рухнул на пол.
«Что ни делается, все к лучшему», — подумал Йельм, и ему стало плохо.
Мужчина-заложник подтянул к себе дробовик и изо всех сил прижал им к полу голову лежащего. Из-под правого плеча Фракуллы растекалась лужа крови.
— Убери ружье, мать твою! — рявкнул Пауль Йельм, и его вырвало.
Глава 3
Вначале только фортепиано — легко и затейливо вверх и вниз по клавишам, затем, нежно звеня, вступают цимбалы, затем барабанная дробь. Иногда звуки осторожно, с некоторым сожалением сворачивают со своей изящной дорожки, то взбирающейся вверх, то сбегающей вниз, не нарушая при этом неровного, семенящего двухтактного ритма. Вот короткая пауза, в той же манере вступает саксофон, а после все меняется. Слышатся басы, тихо гуляющие вверх-вниз, саксофон умолкает, фортепиано время от времени выдает развернутые аккорды где-то в глубине звуковой картины, то и дело прерываемой блуждающими и несколько ленивыми импровизациями саксофона.
Пинцет ныряет в дырку и начинает тянуть. Саксофон вдруг чирикает что-то, потеряв тональность, и тут же снова находит мелодию. Фортепиано умолкает совсем, на какое-то мгновение становится так тихо, что слышно дыхание публики. Пинцет вытаскивает то, что искал. Между быстрыми переборами саксофонист два раза протягивает: «Yeah». Публика подхватывает: «Yeah». Долгие-долгие ноты. Фортепиано все еще молчит. Отдельные аплодисменты.
Фортепиано вступает. Те же самые променады, что и в начале, такой же уход в сторону, жалобные переливы и все более свободный бег. Только фортепиано, басы, барабаны. Пинцет ныряет в другую дырку. На этот раз все идет легче. Оба сплюснутых шарика падают в карман. Он садится на диван.
Фортепиано снова возвращается туда, откуда начинало. Басы тоже исчезают. Но вот они снова слышны, вместе с саксофоном. Теперь все четверо, прогулка в тумане. Аплодисменты. Yeah!
Он нажимает кнопку на пульте. Воцаряется оглушительная тишина.
Он осторожно поднимается. Мгновение стоит неподвижно посреди большой комнаты.
Несколько залетных пылинок кружатся в несуществующей воздушной воронке возле хрустальной люстры — высоко-высоко наверху. Плавные линии стереоустановки. Тусклый металл совсем не отражает слабый свет. «Банг и Олуфсен».
[4]
«Банг, банг, — думает он. — Олуфсен». На этом мысли кончаются.
Его рука в перчатке легко касается белой поверхности кожаного дивана, прежде чем он делает несколько пробных неуверенных шагов по уютно скрипящему паркету. Он обходит вокруг большого — двадцать пять квадратных метров — ковра, созданного за месяц рабским трудом пакистанских детей, и выходит в коридор к веранде. Открывает дверь и на мгновение останавливается на веранде, совсем рядом с садовыми качелями. Вдыхает полной грудью тихий, прохладный весенний воздух и скользит взглядом по рядам яблонь, перебирая в уме яблочные сорта: астраханские, окере, ингрид мария, лобо, белый налив, коричные. На каждом дереве прибита маленькая табличка. На этих табличках всегда есть яблоки, красочные, хрустящие, задолго до того, как яблони начинают цвести. Плоские искусственные яблоки.