Гуннар Нюберг печатал на компьютере. Он напоминал мамонта, которого втиснули в космический корабль. Этот гигант казался на своем месте чужаком.
На Черстин Хольм были наушники, она тоже печатала на маленьком ноутбуке. Остановив диктофон, женщина повернулась к Йельму. Нюберг продолжил печатать — медленно, упрямо, неохотно, но невероятно настойчиво. В этом он весь, отметил про себя Йельм.
— Гости? — изумилась Черстин. — Как неожиданно!
— Что это? — спросил Йельм, указывая на ноутбук.
— А у тебя такого нет? — с удивлением спросила она и заметила, как он помрачнел. Она улыбнулась ему с мягкой иронией. Он никогда не думал, что она может быть красивой.
— Это мой личный, — пояснила Черстин. — С ним дело идет быстрее.
Три секунды он смотрел на нее и любовался: свободно ниспадающее черное платье, взъерошенные каштановые волосы, внимательные темно-карие глаза, очаровательные едва наметившиеся морщинки, ироническая легкая улыбка — прямо-таки хрестоматийная гётеборжанка. Йельм отбросил эти мысли и сказал:
— Я бы хотел послушать записи интервью.
— Что-нибудь конкретное?
— Нет. Я хочу попробовать взглянуть на этих людей другими глазами. Так сказать, отказаться от шаблонов… если получится.
— Может, получится, а может, и нет, — ответила Черстин, показывая на стопку кассет перед собой. — Весьма вероятно, что шаблоны на поверку окажутся правдой.
— А ты сама как думаешь?
— Давай поговорим потом, — ответила она и пододвинула шаткую башню к Йельму.
Кассеты были не подписаны. Йельм наугад выбрал одну и вставил в только что купленный диктофон. Зазвучал голос Черстин:
— Разговор с Вилли Эриксоном, урожденным Вильямом Карлбергером, 630814, третье апреля. Итак, вы сын Нильса-Эмиля и Карлотты Карлбергер?
— Да, хотя фамилия мамы сейчас Эриксон, Карла Эриксон, это ее девичья фамилия.
— И вы тоже взяли себе эту фамилию? И даже официально сменили имя?
— Да.
— А ваш брат остался Карлбергером, Андреасом Карлбергером. В чем тут дело?
— Ну, не знаю. Просто я всегда был ближе к матери.
— Вы докторант социологии в Лундском университете. Вы марксист?
Вилли Эриксон усмехнулся.
— Если бы я им был, вам не пришлось бы спрашивать.
— Между вами и вашим отцом произошел какой-то идеологический конфликт?
— Наверное, можно назвать его идеологическим, хотя с подобными определениями надо быть осторожнее. То, к чему вы клоните — а я хотел бы перейти сразу к делу, — формулируется следующим образом: не было ли ненависти между мной и дражайшим Нильсом-Эмилем? Нет, не было. Никакой ненависти.
— Ни ненависти и ни печали?
— Именно так.
— Расскажите о нем. Каким он был? Классическим капиталистом в терминах социологии?
— Вы весьма элегантно направляете беседу в русло моих профессиональных интересов. Вдруг да разговорюсь. Браво.
— Если вы действительно хотите сразу перейти к делу, лучше помогите мне. Чтобы мы не ходили вокруг да около, теряя время, которого нет ни у кого из нас.
— Если существует понятие «классического капиталиста в терминах социологии», то, я думаю, он был именно таким. У меня было прозаическое детство с жесткой дисциплиной и иногда возникающей на заднем плане фигурой авторитарного отца. Банальная история. Никакой ласки, никаких объятий. Но и никакого видимого насилия. Все вертелось вокруг денег и демонстрации богатства. Андреас, я и мама тоже требовались именно для этой цели, Андреас подходил чуть больше, чем я, я чуть больше мамы. Как отец ни старался, мама оставалась слишком тихой и незаметной, чтобы блистать. И как я ни пытаюсь отыскать в нем какие-то индивидуальные черты, которые помогли бы примириться со всем остальным, я не могу их найти. Простите.
— Это вы меня простите. Но неужели у отца не было каких-то собственных интересов или чего-то, что представляло бы его в ином свете?
— Лет в десять-одиннадцать, когда у нас в доме царил ад перед их разводом, я спросил у отца, что он выпускает на своей фабрике. Он рассмеялся и сказал: «Деньги». Видимо, я надеялся, что за его огромными накоплениями стоит что-то занятное, что могло бы примирить меня с его делами: презервативы, плюшевые мишки, чесалки для спины или ковырялки для носа. Но это был на триста процентов сугубо финансовый концерн. А в деньгах забавного мало.
Йельм остановил запись и промотал немного вперед. Женский голос, потрескивая, сказал:
— Но Куно, ведь он был семьянин.
Йельм отмотал назад, к началу разговора.
— Алло, — раздался вялый мужской голос.
— Мадам Хуммельстранд, s’il vous plait,
[19]
— попросила Черстин Хольм.
В трубке что-то хрустнуло, и далеко на заднем плане послышался сердитый женский голос: «Touche pas le telephone! Jamais plus! Touche seulement moimeme!»
[20]
Наконец тот же голос резко сказал в трубку:
— Алло!
— Это Анна-Клара Хуммельстранд, жена Георга Хуммельстранда, директора-распорядителя «Нимко финанс»?
— А кто это говорит?
— Черстин Хольм, Государственная криминальная полиция, Стокгольм. Дело касается убийства Куно Даггфельдта и Бернарда Странд-Юлена.
— Вот как. Une aqentinne, n’est-se-pas?
[21]
— C’est peut-etre le mot juste, madame,
[22]
— ледяным тоном сказала Черстин Хольм. — Хочу заметить, что наш разговор записывается. Я начинаю: телефонная беседа с Анной-Кларой Хуммельстранд, находящейся в Ницце, второе апреля, 17 часов две минуты.
— Черт возьми, — сказала Анна-Клара Хуммельстранд. Только сейчас стало ясно, что она пьяна. — On dit peut-etre agentesse…
[23]
— Я наверное перезвоню после того, как пары выветрятся, — предложила Хольм.
— После чего?
— Когда вы будете чувствовать себя лучше.
— Croyez-moi, une agentesse humouriste!
[24]
— удивилась Анна-Клара Хуммельстранд. — Tiree! Tiree, ma amie! Immediatement!
[25]