— Нет, мы с ней всегда были только вдвоем. Вы что, не поняли? Только она и я, только Лотта и Густен. Густен и Лотта.
— Папа, мама, кто-нибудь из больницы?
— Отец? Как бы не так! — засмеялся Густен Бергстрём. — Она его на порог не пускала. Мать? Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу. Все три японские обезьяны одновременно. Кто-то из клиники, говорите? Где все сидят по углам и занимаются только тем, что теребят свои гениталии? Так вот где вам вздумалось искать вашего хладнокровного убийцу? Среди пациентов больницы Бекомберга? Меткий убийца из дома дураков!
Йельм понял, что пришла пора оставить Густена Бергстрёма один на один с его искаженным и искажающим горем.
В другом случае он подошел бы к компьютеру, включил его и проверил, что это там за пикантная экранная заставка. Но сейчас он этого делать не стал.
Отчего-то он был очень доволен визитом к Бергстрёму.
Последующие дни Йельм посвятил Лотте. Он поехал в психиатрическую больницу Бекомберга для того, чтобы поговорить с персоналом и попытаться найти друзей Лотты. Но никого не обнаружил. Единственным сотрудником больницы, оставшимся там с начала девяностых годов, оказался крепкий санитар, который помнил Лотту и называл ее «изысканный бриллиант». В оправе из болезни и полной интровертности. Видимо, действительно единственным, кому Лотта могла бы рассказать о происшествии, был ее брат, но, похоже, она не раскрыла ему свою тайну. Либо же Густен Бергстрём был наилучшим актером из всех, когда-либо встреченных Йельмом.
Затем он перешел к изучению круга друзей и родственников Лены Хансон. Результат был таким же. Даггфельдту и его напарникам и впрямь удалось купить ее молчание. Единственная возможность, которая осталась после нескольких дней бесплодных поисков, была такой: а вдруг она наняла убийцу? Йельм оставил эту нить на потом.
Одновременно он получил повестку в суд по делу Дритеро Фракуллы. Йельм не ожидал этого. Через несколько недель после того, как Фракулла захватил заложников в конторе по делам иммигрантов в Халлунде, политика в отношении беженцев вдруг изменилась, и нескольким сотням косовских албанцев, находящимся под угрозой высылки, позволили остаться. В их числе была и семья Дритеро Фракуллы. После его отчаянной попытки спасти близких им всем теперь предстояло покинуть страну, как только у Фракуллы закончится срок заключения. Его попытка помочь имела обратный эффект. По иронии судьбы Йельму выпало быть противовесом.
Он сидел на стуле в зале суда и свидетельствовал. Он пытался быть ясным и объективным. Ему удалось в какой-то мере игнорировать прессу, осаждавшую его до, во время и после заседания, но избежать темного взгляда Дритеро Фракуллы, сидевшего на скамье подсудимых, было невозможно. Рука Фракуллы все еще покоилась на перевязи, и он не сводил с Йельма глаз. Но это был взгляд не обвинителя, а скорее сдавшегося, сломленного человека. И все же Йельм не мог избавиться от чувства, что в этом взгляде есть и обвинение; возможно, он сам чувствовал угрызения совести. Ему казалось, что Фракулла винит его, но не за то, что он выстрелил, а за то, что не убил. Если бы он застрелил албанца, его семье разрешили бы остаться в Швеции, а теперь правительство с равнодушным видом отправит их всех через несколько лет обратно к сербам. Именно эти чувства внушал ему затравленный взгляд Фракуллы. Это было очень неприятное ощущение, которое мешало Йельму говорить, когда он отвечал на вежливые вопросы прокурора и обличительные — адвоката. Общественный защитник Фракуллы был усталым пожилым господином, который задавал точные и правильные вопросы: почему Йельм не дождался приезда специальных служб? Почему эту проблему не решал отдел внутренних расследований? По-видимому, Брууну, Хультину и Мёрнеру удалось уничтожить все следы допросов Мортенсона и Грундстрёма. Но разве можно было сравнить атаки адвоката с неотрывным взглядом Фракуллы?
Когда Йельм встал со стула свидетеля и пошел через зал между рядами, он встретился со взглядом маленького мальчика. Точно таким же, как у отца.
Пауль Йельм далеко не сразу смог снова вернуться к расследованию.
Через несколько дней в Главный штаб борьбы во время утренней летучки неожиданно вернулся Вигго Нурландер. Он, собственно, был все еще на больничном и пришел на костылях, но казался довольно спокойным. Что-то потухло в его и так всегда неярком взгляде. Руки у него были еще забинтованы. Его появлению все обрадовались. Черстин Хольм выбежала из комнаты и вернулась назад с букетом, который они купили для него и вечером как раз собирались отнести. Нурландер был очень тронут. Он уселся на свое привычное место.
Оно было свободно. Никто его не занял.
Лежа в больнице в Таллинне, а затем в Худдинге, он уверил себя, что Хультин отстранил его от расследования и что его разыскивает Интерпол. Сев сейчас на стул, он вдруг понял, что его… простили. Он не мог подобрать другого слова. И заплакал у всех на виду.
Он выглядел сломленным. Они спросили, действительно ли он хочет вернуться к работе, и, когда он поднял на них свои покрасневшие глаза, все увидели, что в его взгляде светится счастье.
Чем больше они узнавали друг друга, тем труднее им было понять друг друга. Так всегда бывает.
Когда они вышли из Главного штаба борьбы, Йельм увидел, что Сёдерстедт подошел к Нурландеру, обнял его и что-то проговорил. Тот громко и от души рассмеялся.
Сказано было немногое, никаких новых шагов предпринято не было. Они работали, исходя почти исключительно из той гипотезы, что серия убийств окончилась и что список бизнесменов Швеции сократился только на три имени: Куно Даггфельдт, Бернард Странд-Юлен и Нильс-Эмиль Карлбергер.
Но они ошибались.
Глава 19
Шершавый дымок рассеялся, резкий запах исчез. Человек наконец упал и затих. На этот раз потребовалось чуть больше времени. День был долгим. Сейчас уже ночь. Ночь в гостиной.
Когда первые звуки фортепиано начинают скользить по комнате, он сидит на диване, откинувшись, и смотрит на человека. Звуки фортепиано перебегают вверх и вниз, вперед и назад. Вступает саксофон и подхватывает мелодию. Тот же шаг, та же маленькая прогулка.
Саксофон играет свое, фортепиано кротко подыгрывает на заднем фоне, а человек начинает шевелиться и вроде бы приподнимается с пола. Саксофон делает арабеску вне тональности, человек стоит, согнувшись, посреди темной комнаты. Саксофон умолкает, затем ударяет вновь и уходит выше на следующий круг. Кровь бежит из раны на голове человека. Он бьет кулаком прямо в живот той темноте, что перед ним. Когда пианино умолкает, он наносит еще один, более сильный удар в живот темноты.
Это похоже на пантомиму, на своеобразный танец смерти.
Yeah, u-hu. Первый удар. В колени.
Саксофон взбирается вверх, к своим высотам, все быстрее. Ай! Второй удар. В пах.
Такая вот хореография. Каждый удар в невидимое тело темноты, каждый выпад предопределены заранее и наносятся в правильное место.