Мы были созданы друг для друга, милые далекие чудеса; и не как боязливые птицы, приближались вы ко мне и к желаниям моим, нет, но как доверчивые к верному!
Да, подобно мне, были вы созданы для верности и нежных вечностей; должен ли я называть вас теперь именами неверности вашей, вы, божественные взоры и мгновения? Пока еще не знаю я других имен.
Поистине, слишком скоро умерли вы, беглецы. Но не вы убежали от меня, и не я от вас: неповинны мы друг перед другом в неверности нашей.
Чтобы убить меня, душили вас, певчие птицы надежд моих! Да, в вас, возлюбленные, всегда пускала злоба стрелы свои, — чтобы поразить меня в самое сердце!
И они попали в цель! Ибо всегда были вы ближе всего сердцу моему; вы были всем, чем владел я и что владело мною, — потому и должны были вы умереть столь молодыми!
В самое уязвимое из достояний моих пустили стрелу: в вас, чья кожа, словно нежный пух, или, скорее, — улыбка, умирающая от одного только взгляда!
Но так скажу я врагам своим: «что человекоубийство по сравнению с тем, что сделали мне вы!
Большее зло совершили вы, чем убийство; невозвратимое отняли у меня — так говорю я вам, враги мои!
Образы юности и любимые мной чудеса отняли у меня, отняли блаженных духом, товарищей игр моих! Памяти их возлагаю я этот венок и произношу вам проклятие!
Это проклятие — вам, враги мои! Ибо короткой вы сделали вечность мою, — так в холоде ночи мгновенно угасает звук! Мгновением была моя вечность, мимолетным взглядом божественного ока!»
Когда-то, в блаженный час, провозгласила чистота моя: «Да будет для меня божественным все живое».
Тогда подступили ко мне вы со своими грязными химерами; куда умчался тот блаженный час?
«Все дни да будут священны для меня», — так говорила некогда мудрая юность моя; поистине, то была речь веселой мудрости!
Но тогда вы похитили у меня мои ночи и продали их за муки бессонницы: куда исчезла та веселая мудрость?
Некогда в образах птиц искал я счастливых примет: тогда вы пустили сову — зловещее чудовище — на путь мой. О, где вы теперь, мои нежные искания?
Некогда дал я обет отрешиться от всякого отвращения: тогда обратили вы близких и ближних моих в гнойные язвы. Ах, что сталось тогда с моим благородным обетом?
Как слепец, ходил я некогда блаженными путями: тогда набросали вы грязи на дорогу слепца. И теперь отвратительны стали ему былые тропинки.
И когда я совершил наитруднейшее для себя и праздновал победу преодолений своих, вы заставили кричать любящих меня, что я причинил им величайшую боль.
Поистине, всегда вы поступали так: вы отравили сладчайший мед мой и сгубили труд моих лучших пчел.
Самых наглых нищих посылали вы навстречу милосердию моему; толпы неизлечимо бесстыдных теснились всегда вокруг сострадания моего. Так ранили вы добродетели мои в самой вере их.
И когда приносил я в жертву все самое святое, что у меня было, тотчас и «благочестие» ваше присоединяло свои жирные дары: так что в чаду от жира их задыхалось священнейшее мое.
И однажды захотел я танцевать так, как еще никогда не танцевал, — выше небес хотел воспарить я в танце своем. Тогда подговорили вы любимого певца моего.
И запел он унылую, мрачную песнь; о, словно зловещий рог затрубил мне в уши.
Смертоносный певец — орудие зла, ни в чем не повинное! Уже встал я, готовый к лучшему своему танцу; но мелодией своей убил он мой восторг.
Только в танце могу я выразить символы и подобия высочайших вещей: и вот высочайший символ так и не отразился в движениях тела моего!
Осталась невысказанной и не нашла исхода высшая надежда моя! И умерли образы и утешения юности моей!
Как перенес я все это? Как избыл и превозмог эти раны? Как восстала душа моя из этих могил?
Да, есть во мне нечто бессмертное, что нельзя запереть в склеп, что способно взорвать даже скалы: это — воля моя. Безмолвно, не изменяясь, сквозь годы проходит она.
Как и прежде — своим ходом, но моими ногами желает идти воля моя; сурово и непобедимо чувство ее.
Только в эту пяту неуязвим я. Ты жива и верна себе, ты, терпеливейшая! И всегда прорываешься через склепы!
То, что не нашло разрешения в юности, все еще живо в тебе; как юность, как жизнь, полная надежд, сидишь ты здесь, на могильных руинах.
Приветствую тебя, воля моя, разрушительница склепов! Только там, где есть могилы, совершаются воскресения!
Так пел Заратустра.
О самопреодолении
«Воля к истине» — не так ли называете вы, мудрейшие, то, что движет вами и возбуждает ваш пыл?
Воля к тому, чтобы сделать все сущее мыслимым: так называю я волю вашу!
Все сущее вы хотите сперва сделать мыслимым: ибо с полным основанием сомневаетесь в том, что оно мыслимо.
Но оно должно покориться и подчиниться вам! Так хочет воля ваша. Все сущее должно стать податливым и подвластным духу, как его зеркало и отражение.
Вся воля ваша, мудрейшие, в этом стремлении ее к власти, даже когда говорите вы о добре и зле, об оценке всех ценностей.
Создать мир, перед которым могли бы вы преклонить колени свои: в этом ваша последняя надежда и опьянение.
Между тем как народ, то есть все остальные, не мудрые, подобен реке, по которой плывет челнок, а в нем — торжественные, пышно разодетые ценности.
Вашу волю и ценности ваши пустили вы по реке становления; в том, во что верит народ как в доброе и злое, угадываю я прежнюю волю к власти.
Это вы, мудрейшие, посадили таких гостей в свой челнок, наделив их блеском и пышными именами, вы и ваша господствующая воля!
Теперь дальше несет река челнок: она должна нести его. Не беда, если пенится взрезанная волна и гневно спорит с килем!
Не река грозит вам опасностью, не она положит конец добру и злу вашему, о мудрейшие: но опасна сама воля к власти — неистощимая, оплодотворяющая воля самой жизни.
Но чтобы поняли вы слово мое о добре и зле, я хочу вам поведать о жизни и о свойствах всего живого.
Я следовал за всем живущим, я прошел великими и малыми путями его, чтобы познать свойства его.
Стогранным зеркалом ловил я взор живого, когда были сомкнуты уста его; чтобы взор его говорил мне. И он говорил.
Но где бы ни находил я живое, всюду слышал я речь о повиновении. Все живое есть нечто повинующееся.
И вот второе, что познал я: приказывают тому, кто не умеет подчиняться самому себе. Таково свойство всего живого.
Но вот третье, что слышал я: повелевать труднее, чем повиноваться. И не только потому, что повелевающий несет бремя всех повинующихся и что бремя это легко может раздавить его: