Сняв ручки с моих глаз, она выскользнула из-за моей спины и предстала передо мной.
— Милая моя маленькая Виргиния!
Я счастливо улыбнулся, с нежностью созерцая драгоценную девицу, чьи черты неизменно наполняли мое сердце глубочайшей любовью и радостью. Хотя для двенадцати с половиной лет она была маловата ростом, светящаяся аура здоровья и юной силы окружала эту маленькую фигурку — эти качества особенно явно проступали в пленительной пухлости ее щек, ручек и всего тела. Каждая мелочь в ее лице сама по себе околдовывала — и озорная искорка лазурных очей — и удивительная изысканность розовых губ — и чарующий абрис тонкого носа — и блеск густых темных волос, которые она с прелестной непосредственностью собирала в детскую прическу, именуемую «хвостиками».
Когда она так стояла передо мной, раскачиваясь всем своим крошечным, драгоценным для меня телом, руки сложив за спиной, — взгляд ее внезапно упал на тот лист бумаги, который так и остался лежать у меня на коленях.
— Что это, Эдди? — спросила она тихонько, чуть пришепетывая. — Головоломка?
— Своего рода, — снисходительно усмехнулся я.
— Ой, правда?! — вскричала она. — Дай посмотреть! — Один быстрый шажок — и она выхватила мой лист.
— Нет, нет, дражайшая сестрица! — вскричал я, протягивая к ней руку. — Верни мне это, будь так добра. Хотя, на твой невинный взгляд, нынешнее мое занятие может показаться досужей забавой, в действительности я погружен в дело мрачное и неотложное, связанное с теми событиями, о которых я уже известил тебя. — За ужином я поведал и сестре и Матушке о драматических событиях этого дня, опустив только страшные подробности, изложение которых могло лишь нарушить деликатный баланс в хрупких душах моих любимых.
Но мой призыв нисколько не подействовал на это очаровательное дитя.
— Отними, если сможешь! — поддразнила она, отступая от меня и пряча листок за спиной.
— Прошу тебя, сестрица! — взмолился я. — При обычных обстоятельствах я бы охотно поиграл в эту игру, но твоему бедному Эдди выдался такой трудный, такой изнурительный день! Нервы мои истощены, и я не смогу присоединиться к твоим затеям и забавам.
Перед столь пылкой просьбой она не могла устоять. Придав губкам прелестное выражение досады, она снова подошла ко мне и ткнула в меня заветным листком.
На, забирай! Ты сегодня бука! — воскликнула она и самым очаровательным образом топнула ножкой.
Я прикрыл одной рукой глаза и взмолился о пощаде:
— Не суди меня так строго, сестрица! — вздохнул я. — Усталость и разочарование и так уже взяли с меня свою суровую дань!
Голосок ее смягчился, и моя прекрасная подруга вскричала:
— Хочешь, я спою тебе песню?
Стало ясно, что задуманную мной работу придется отложить на неопределенный срок.
— Да, — сказал я, стараясь улыбнуться. — Это будет очень приятно.
— Вот и хорошо! — обрадовалась она. — Сиди спокойно, закрой глаза, и я спою тебе твою любимую песню. Угадай какую!
Мгновение я обдумывал ответ, а потом отважился высказать предположение:
— «Дерево палача»?
— Не-а! — ответила она.
— «Неспокойная могила»?
— Нет!
— «Барбара Аллен»?
— Да! — с жаром отвечала она, и я откинулся в кресле, закрыв глаза, а Виргиния, слегка откашлявшись, зазвенела голоском, чья красота и чистота могла бы пробудить зависть даже у серафима:
В Алом граде, где я родилась,
Красна девица проживала.
Каждый парень глядел ей вослед,
Ее звали Барбара Аллен.
То был ласковый месяц май,
И цветочки теплу были рады…
Уильям Гроув, не умирай,
Из-за гордой Барбары Аллен!
Он послал своего к ней слугу
В город, где она проживала:
— Приходи, мисс, скорей, мой хозяин помрет,
— Коли ты есть Барбара Аллен!
Поднялась, поднялась не спеша,
К ложу скорби идти собираясь.
Отодвинула полог и говорит:
— Женишок, да ты помираешь!
Протянул он навстречу ей бледную длань,
Чтоб прижать ее к скорбной груди.
А она-то скочком, да и в угол бочком:
— Молодой человек, погоди!
Как за здравие дам и девиц
Ты в таверне в городе пил,
Барбру Аллен назвать ты забыл
И тем тяжко ее оскорбил!
Обратился лицом он к стене,
Обратился к любимой спиной:
— Я все понял, Барбара Аллен,
— Никогда ты не будешь со мной!
И пошла она в город домой.
За спиной слышен мрачный трезвон,
Поглядела назад, поглядела вперед:
То на дрогах уж едет он.
Пропустите меня, пропустите
На послед на него поглядеть.
Я могла бы спасти его жизнь,
Предпочла спасти свою честь.
— Ой мамочка, мама, постель мне стелите,
Узку, холодну постель.
Милый Вилли от меня помер,
И за ним помру я теперь.
Милый Вилли помер в субботу,
В воскресенье она померла,
Мать-старушку прибрала забота,
И на Пасху скончалась она.
Я слушал, не размыкая век, сотрясающие душу стансы старинной и мрачной баллады, и таинственный образ, словно выходец из могилы, поднялся из сумрачных глубин моего перетревоженного мозга. Поначалу этот странный, дразнящий образ оставался чересчур неявным и смутным, чересчур бледным и далеким, и я не мог признать его. Но мелодичный голос дражайшей моей Виргинии лился и лился, и образ начал проступать отчетливее, его черты становились яснее, пока перед моим изумленным воображением не предстал сияющий женский лик.
Хотя с младенчества я не имел возможности созерцать этот образ воочию, представившееся мне лицо было столь же знакомо, сколь и мое собственное, ибо на портрете я видел его тысячи — десятки тысяч раз. То был образ моей благословенной матери, знаменитой актрисы Элизы По, известный мне исключительно по тонкой работы миниатюре, которую я ценил превыше всех моих земных сокровищ.
Что, гадал я, могло столь внезапно вызвать к жизни образ моей давно покойной матери? Обдумав этот вопрос, я пришел к неизбежному выводу, что песня, исполнявшаяся в тот момент Виргинией, или что-то в манере ее исполнения вызвало из души моей этот мучительный для сердца образ. Возможно, предположил я, моя дражайшая, вечно оплакиваемая мать, чьи музыкальные таланты стяжали ей не меньше похвал от критиков и любителей театра по всему нашему штату, нежели ее сценический дар, возможно, повторяю, этой песней она убаюкивала меня в своих объятьях в те недолгие годы, пока я наслаждался — о, краткий промельк в колее моего жалкого и мучительного бытия! — несравненным блаженством сладостного материнского попечения.