В этот или в какой-то иной из периодов подавленности я однажды днем услыхал треньканье звонка в прихожей и шаги моей негритянки, маленькой Нефертити (так я ее прозвал), спешащей открыть входную дверь. Выскользнув из постели, я налег голой плотью на холодный подоконник, но не успел разглядеть входящего или входящих, сколько ни подставлялся шумливому весеннему дождичку. Свежесть цветов, их гроздья и груды напомнили мне о каких-то иных временах, иных оконницах. За садовой калиткой я различил кусок черной лоснистой машины Адамсонов. Оба? Одна? Solus rex
[98]
? Оба, увы, – судя по голосам, доносившимся из прихожей моего прозрачного дома. Старина Джерри, не любивший необязательных лестниц и смертельно боявшийся всякой заразы, остался в гостиной. Ко мне поднимались шаги и голос его жены. Несколько дней назад мы впервые поцеловались на кухне у старика Нотебоке – искали лед, набрели на пламя. У меня имелись изрядные причины надеяться, что антракт перед неизбежной сценой будет коротким.
Она вошла, поставила две бутылки портвейна для инвалида и стянула мокрый свитер со спутанных каштаново-бурых, с фиалково-бурых кудрей и голых ключиц. С художественной, строго художественной точки зрения, она, осмелюсь сказать, была красивейшей из трех моих главных любовей. У ней были тонкие, уходящие кверху брови, сапфировые глаза, регистрирующие (это самое верное слово) неизменную изумительность земного рая (единственного, боюсь, какой ей доведется узнать), пышущие румянцем щеки, рот, как розовый бутон, и прелестный впалый животик. За время меньшее, чем потребовалось ее скорочитающему мужу, чтобы пробежать две печатных колонки, мы “наставили ему рога”. Я натянул голубые штаны, розовую рубаху и проводил ее вниз.
Муж сидел в кресле, читая приобретенный в торговом центре лондонский еженедельник. Он не потрудился сбросить свой жуткий черный дождевик – просторный клеенчатый балахон, вызывавший в памяти образ исхлестанного непогодой кучера дилижанса. Впрочем, теперь он хотя бы снял устрашающие очки. С характерным рокотом он прочистил горло. Его лиловатые щеки колыхались, пока он мучительно пытался породить членораздельную речь:
ДЖЕРРИ:
Ты уже видел эту газету, Вадим (с неправильным ударением на первом слоге “Вадима”)? Мистер (называя особенно шаловливого критика) разгромил твою Ольгу (роман о “профессорше” только что вышел в английском издании).
ВАДИМ:
Вина? Выпьем его здоровье и гори он живьем.
ДЖЕРРИ:
А знаешь, он все-таки прав. Это твоя худшая книга. Chute complète
[99]
, как он выражается. Он и по-французски кумекает.
ЛУИЗА:
Никакого вина. Нам нужно спешить домой. Ну-ка, выбирайся из кресла. Еще раз попробуй. Возьми очки, газету. Ну вот. Au revoir
[100]
, Вадим. Я занесу тебе эти таблетки завтра утром, как только свезу его в колледж.
Как отлично все это, думал я, от изящных измен в замках моей ранней юности! Где романтический трепет, с которым ловились взгляды новой любовницы в присутствии мрачного великана – Ревнивого Мужа? Почему воспоминание о недавнем объятии не сливается больше, как прежде бывало, с уверенностью в новом, образуя нежданную розу в пустом хрустальном бокале, внезапную радугу на белых бумажных обоях? Что на глазах у Эммы уронила та светская дама в шелковую шляпу мужчины? Пишите разборчивей.
2
В книге “Esmeralda and Her Parandrus” сумасшедший словесник сплетает Боттичелли с Шекспиром, обрекая Primavera на гибель, постигшую Офелию со всеми ее цветочками. Говорливая дама в романе “Dr Olga Repnin” замечает, что потопы и ураганы по-настоящему сенсационны лишь в Северной Америке. 17 мая 1953 года несколько газет напечатали снимок семьи, в полном составе (с птичьей клеткой, граммофоном и иным ценным имуществом) путешествующей, сидя верхом на крыше своей хибарки, по Роуздейлскому озеру. В других газетах появилось изображение “Фордика”, застрявшего в верхних ветвях несгибаемого дерева, причем за рулем еще восседал мужчина, мистер Птух, – Горацио Пеппермилл уверял, что знает его, – оглушенный, ободранный, но живой. Видного служащего Бюро прогнозов обвинили в преступной задержке предсказания погоды. Группа из пятнадцати школьников, отправившихся осматривать коллекцию чучел, дар Роуздейлскому музею от госпожи Розенталь, вдовы филантропа, оказалась, когда ударил смерч, надежно укрытой внезапной тьмой крепкого здания. Но красивейший из прибрежных коттеджей унесло, а затонувшие тела двух его обитательниц так никогда и не всплыли.
Мистер Пеппермилл, прирожденные умственные способности коего не шли ни в какое сравнение с его юридической прозорливостью, предупредил меня, что если я пожелаю сбыть ребенка во Францию, к бабушке, мне придется выполнить определенного рода формальности. Я спокойно заметил, что госпожа Благово – полоумная развалина, и что моя дочь, которую приютила ее школьная учительница, должна быть доставлена этой особой в мой дом и НЕМЕДЛЕННО. Он сказал, что сам привезет ее в начале следующей недели.
Взвесив и перевзвесив каждый абзац дома и все скобки его обстановки, я решил поселить ее в прежней опочивальне сожительницы покойного Ландовера, которую он называл то нянькой своей, то невестой – по настроению. Эта очень симпатичная спаленка располагалась восточней моей, обои ее оживлялись сиреневыми бабочками, а кровать, большую и низкую, украшали воланы. Я населил ее полки Китсом, Йейтсом, Кольриджем, Блейком и четверкой русских поэтов (в новой орфографии). Я хоть и твердил себе, вздыхая, что она, без сомнения, предпочитает “комиксы” милым моим усыпанным блестками мимам с их волшебными палочками из крашеной дранки, но чувствовал, как меня понукает к этому выбору то, что зовется у орнитологов “орнаментальным инстинктом”. Больше того, зная сколь важен для чтения в постели чистый и сильный свет, я попросил миссис О'Лири, мою новую поденщицу и стряпуху (я перенял ее у Луизы Адамсон, надолго уехавшей с мужем в Англию), ввинтить чету стоватных колб в торшер у кровати. Два словаря, блокнот для заметок, будильничек и “Маникюрный Набор Отроковицы” (присоветованный миссис Нотебоке, матерью двенадцатилетней дочери) привлекательно разлеглись на просторном и стойком столе. Натурально, все это делалось начерно. Будет срок и беловику.
Нянька или невеста Ландовера могла мчаться к нему на помощь либо коротеньким коридором, либо через ванную комнату, разделяющую две спальни: Ландовер был мужчина крупный и ванну завел длинную, глубокую – утеху утопленника. Другая ванная, поуже, находилась к востоку от спальни Бел, и тут я действительно пожалел об отсутствии моей разборчивой Луизы, – пока ломал себе голову, пытаясь не ошибиться в выборе между двумя эпитетами: отмытая и благоуханная. Миссис Нотебоке мне помочь не могла: ее дочка, пользовавшаяся грязноватыми родительскими “удобствами”, не имела времени для глупостей вроде дезодорантов и ненавидела “пенку”. С другой стороны, перед умственным взором старой и мудрой миссис О'Лири так и стояли – в частностях, достойных фламандского живописца, – адамсоновы притиранья и склянки, заставляя меня вожделеть скорейшего возвращения ее хозяйки, между тем как миссис О’Лири воссоздавала эту картину, понемногу упрощая ее (но не опошляя), так что в конечном итоге уцелели лишь такие основные ее элементы, как огромная губка, неуклюжая плюшка лавандного мыла и лакомая зубная паста.