Лайла посмотрела на наручные часы – с каждой минутой опасность появления израильтян возрастала – и отошла обратно в тень, к стене храма Гроба Господня. Учащенные удары ее сердца, казалось, эхом отражались от стен.
Она ума не могла приложить, откуда израильский сыщик выведал о письме, о просьбе помочь при контакте с аль-Мулатхамом, о Дитере Хоте и вообще обо всей этой истории. Но в принципе сейчас ее мало волновал этот вопрос. Куда больше беспокойства доставлял сам этот тип – никто из израильтян, кроме разве что Хар-Зиона, не внушал ей такого чувства неимоверной опасности, причем с первого же взгляда. Поэтому она ему и соврала. Поэтому сбежала (треснув заодно по белому «БМВ», тому самому, что регулярно парковался по ночам напротив окон ее квартиры). И именно поэтому она решила поговорить с пожилым евреем, надеясь узнать от него, что же нашел Вильгельм де Релинкур под храмом. Старик явно не в своем уме, и шансы на то, что он знает больше других фанатиков эзотерики, были мизерные. Но это последняя попытка разобраться с историей, из-за которой она оказалась на волосок от камеры…
– Ну же, где ты? – шипела Лайла, стуча кулаком по темному столбу. – Где же ты, черт побери?
Прошло еще двадцать минут, растянувшихся в ее сознании на несколько мучительных часов, и когда Лайла уже отчаялась дождаться старого еврея, с другого края храма донесся глухой, ритмичный стук трости.
Старик протопал в ротонду, достал ермолку и карманного формата Тору из пиджака и начал молиться, качаясь взад-вперед. Мягкий, прерывистый голос, как шелест листвы, вознесся к куполу храма. Лайла ждала в тени, пока он молился, и как только старик положил шапочку и книгу обратно в карман, журналистка подошла к еврею и коснулась его локтя.
– Извините, – проговорила она.
Он медленно, неуверенно повернулся, как старая игрушка с неисправным механизмом.
– Не могли бы вы позволить спросить вас о человеке по имени Вильгельм де Релинкур? Один священник сказал мне, что вы о нем знаете.
Сгорбленный, немощный, с рассеченным глубокими трещинами лицом, еврей показался Лайле вблизи подслеповатым и разбитым болезнями. От него мерзко воняло – не только грязной одеждой, но и чем-то менее определенным – бедностью, нищетой, упадком. Лишь глаза, желтушные, с множеством кровавых прожилок, и все-таки одновременно живые и сосредоточенные, являлись свидетельством того, что если физические силы и покинули дряхлое тело, то дух старика еще полон энергии.
– Много времени я у вас не займу, – добавила Лайла, беспокойно глядя на вход в храм. – Максимум пять минут.
Еврей ничего не сказал в ответ, только смотрел на нее, опустив нижнюю челюсть, так что рот его напомнил дырку в поношенной коже. Повисла напряженная тишина, в которой громче обычного слышалось хлопанье крыльев голубей, нарезавших круги под куполом ротонды. Наконец, качнув головой и захрипев, старик повернулся и зашаркал в сторону. С дрожью в сердце Лайла предположила, что он не захотел с ней говорить и уходит, но, вместо того чтобы идти к выходу, старик приблизился к скамье, той самой, на которой четыре дня назад она общалась с отцом Сергием. Медленно присев, старый еврей подозвал журналистку и жестом указал сесть рядом. Оглянувшись на портал храма, Лайла подошла к скамье.
– Вы та самая палестинка? – спросил старик дребезжащим голосом, когда она села. – Журналистка?
Она кивнула.
– Я читал ваши статьи. – Он мрачно посмотрел на нее. – Дерьмо. Сплошное вранье, клевета, антисемитизм. Отвратительно, как и вы сама.
Он отвернулся и уставился на пол.
– Хотя, если говорить честно, куда более отвратителен я сам. Бог воздал мне за грехи: меня слушают только те, кому я меньше всего хочу рассказывать. Таков мой онеш олам
[76]
.
Слабая улыбка выступила на его губах, скорее выражавшая глубокое уныние, нежели веселье. Он подался вперед, сгорбив спину, и стал тыкать палкой в муравьев, гуськом бежавших между плитами пола.
– Шестьдесят лет я пытался им сообщить об этом. Письма писал, ходил на приемы. Но никто не хотел слушать. Да и с чего бы им слушать такого мерзавца, как я? Если бы я мог хоть что-нибудь показать… Но у меня нет никаких доказательств, только мои слова, которые, увы, после всего, что я наделал, ничего не стоят. Поэтому, наверное, я должен быть благодарен, что хоть вы решили меня выслушать. Да и то я сомневаюсь, что вы поверите. Доказательств у меня нет, Хот все забрал с собой.
Лайла уже стала бояться, что старик не перейдет от нудных раскаяний к Вильгельму де Релинкуру до прихода полиции, но последняя фраза отвлекла ее от тревожных мыслей. Развернувшись к еврею лицом, она стала слушать внимательнее.
– Вы знали Дитера Хота?
– Хм. – Старик продолжил гонять муравьев. – А, да. Я работал вместе с ним. В Египте, в Александрии. Занимался эпиграфикой.
«Еще час назад Хот с помощниками преспокойно копали где-то на окраине Александрии, а сейчас он сворачивает раскопки и мчится стремглав в Берлин, на встречу с Гиммлером», – вспомнила Лайла слова Жана Мишеля Дюпона. Внутри у нее все сжалось от напряжения. «Он знает , – подумала она. – Боже мой, он и правда знает. Хотя…»
– Я думала. Хот был антисемитом. Как же он…
– …взял меня? – Старик снова горько улыбнулся, сжимая и разжимая костистыми пальцами набалдашник трости. – Потому что он не догадывался, что я еврей. Никто не догадывался: ни Янкун, ни фон Зиверс, ни Рейнерт. Никто даже не подозревал. Да и с чего подозревать такого фанатичного антисемита, каким был я?
Он вздохнул, испустив звук, похожий на свист лопнувшего шарика, и, прислонившись спиной к столбу за скамьей, уставился на купол храма.
– Я всех их тогда провел. Хитрый был малый. Ходил на демонстрации, пел марши, участвовал в сожжении книг. Образцовый нацистик, одним словом. И знаете, из-за чего? – Он сморщил лоб. – Из-за любви к истории. Я мечтал стать археологом. Можете представить? Продал душу дьяволу, чтобы сверлить дырки в земле. А еврей в те времена не мог получить соответствующее образование. Тогда я решил превратиться из еврея в фашиста. Сменил имя и фамилию, сделал фальшивые документы, вступил в НСДАП. Предал свой народ, чтобы рыться в земле. Таких у нас называют «мозером». И разве удивительно, что меня теперь никто не слушает?
Старик посмотрел на нее влажными от слез глазами, затем снова обратил взор в пространство. Лайла понимала, что ему плохо и вести себя следует мягче, осторожнее. Но время поджимало – за ней могли прийти в любой момент.
– Так что же случилось в Александрии? – спросила она, пытаясь скрыть тревогу в голосе. – От чего у вас не осталось следов и фотографий?
Он молчал, уставившись на золотистый луч дневного света, исходивший из прорези в вершине купола.
Лайла подождала немного, затем, скорее инстинктивно, чем преднамеренно, добавила:
– Я знаю, что такое одиночество. И знаю, что такое страдать из-за лжи. Я могу вас понять. У нас похожие судьбы. Пожалуйста, помогите мне. Прошу вас.