– …я свободно импровизирую, – лепетала барышня, нервно комкая в пальцах с характерно загрубевшими кончиками белый платочек с вензелем «О» и «Е».
Невыносимый Ратленд, выдержав паузу, во время которой платочек в руке чахлой барышни переместился к глазам, а потом и к носу, процедил что-то, явно переведенное на русский с другого языка:
– Разговоры ничего не стоят
[60]
, мадемуазель Мари. А импровизирует в моем оркестре только один человек.
– Кто же?! – болезненно зажглась глазами мадемуазель Мари, вздернув худые плечики. Ратленд вздохнул и поднялся, собираясь идти.
– Пойдемте, – сказал он, – вам нельзя сидеть в этой сырости. Доберемся до арфы, вы сыграете на ней не «импровизацию», а какой-нибудь ученический этюд Альберта Генриховича Цабеля
[61]
, и тогда будет видно.
Мадемуазель Мари последовательно вспыхнула, побледнела и пролепетала что-то о том, что готова, да, совершенно готова идти с маэстро даже к нему домой, если это нужно, и вообще… а маэстро, онемев, посмотрел на нее еще пару секунд, а по их прошествии сообщил следующее: в его доме присутствует лишь один музыкальный инструмент – рояль, ибо он нужен ему для работы. Мадемуазель Мари с облегчением закивала, решив, что ее повозка в этом разговоре выкатила на более твердую почву, но Ратленд кивки прервал, заявив, что и этот инструмент не нужен персонально ему. Музыка не здесь (и тут он отчасти даже страшно пошевелил пальцами в опасной близости от Мари, «не в руках», мол), а вот здесь (и один из этих наглых пальцев, указательный, легонько постучал по Марииному лбу). Так вот, инструмент нужен ему исключительно для посетителей, которые благодаря удачному стечению обстоятельств не могут слышать у себя в голове ту же музыку, что слышит он, и не всегда умеют читать ее с листа. Да и не всегда существует он в природе, этот лист, через который передается музыка слушателю. Мари стояла завороженная, как будто услышала… Зря.
– Так вот, – продолжил маэстро Ратленд, судя по всему, сумевший за время этой долгой прелюдии досчитать в уме до десяти. – В моем доме нет арфы. Нет в нем ни гобоя, ни шерлокхолмсовой скрипки (Мари непонимающе вздернула бровки, Ратленд отмахнулся – в России Холмса тогда почти не знали)
[62]
. Нет у меня ни виолончели, ни органа, ни аккордеона или, как это… русской тальянки. Но если вы хотите, мадемуазель, я немедленно найду… м-ммм… мастера? Нет, простите, деревщика? А! Красного деревщика, и он в мгновение глаза, за какие-нибудь два-три часа вырвет из моего рояля струны и приделает их к спинке, отделенной от ближайшего кресла. Надеюсь, это будет достаточно avant gardе для вашей импровизационной музыки.
Последние слова прозвучали, когда мадемуазель уже допятилась до выхода.
– В пятницу, в восемь утра у седьмого подъезда, – закончил Ратленд и без перехода обернулся к подошедшему сзади мужчине лет шестидесяти: – Да, Франц Георгиевич, слушаю вас.
Означенный Франц Георгиевич, приближавшийся к Ратленду со спины (ибо имел миссию и был подогрет ужасающей отповедью, прочитанной наглым мальчишкой бедной арфистке), внутренне споткнулся. Во-первых, они с мальчишкой не были представлены, а во-вторых, даже если несносный гастролер знал его по описаниям или, паче чаяния, по фотопортрету, то как это он сумел так быстро переключиться и почему не удивился явлению Франца Георгиевича? Но дело было делом, и Франц Георгиевич к нему перешел.
– Я вижу, вы знаете меня, маэстро, – проговорил он с обычными при общении с молодыми людьми покровительственными нотками в голосе. (Маэстро коротко наклонил голову – то ли приветствуя нового собеседника, то ли просто кивнул, констатируя: да, мол, знаю.) – Так вот, – продолжил Франц Георгиевич, плавно повышая голос.
Могучая Кучка уже давно молчала, впившись взглядами в две фигуры посередине помещения. Всем немедленно стало ясно, что крупный и осанистый Франц Георгиевич и высокий и тонкий московский португалец с английским именем стоят друг против друга неспроста. Мадемуазель Мари тоже не покинула поля боя, как магнитом притянутая сосущим предчувствием драмы.
– Слушаю вас внимательно, Франц Георгиевич, – подтвердил свою готовность к разговору Ратленд и сказал это… терпеливо. Терпеливо! Но все-таки раздраженный сверх всякой меры Франц Георгиевич пока находил в себе силы сдерживаться.
– Маэстро, у нас возник спор, предметом которого стали вы и ваши… способности.
Ратленд снова кивнул.
– Всем известно, что, несмотря на вашу молодость… – Франц Георгиевич помедлил, – так вот. Несмотря…
Ратленд ждал.
– Вы с легкостью завоевали взыскательную публику обеих наших столиц.
Дирижер обозначил признательный поклон, на полдюйма опустив чело, но не сводя внимательного взгляда с говорившего собеседника.
– Но ходят разные слухи.
Теперь молодой маэстро не совершил уже никаких телесных движений и даже бровью высокомерной не повел, а только всем своим безукоризненно заинтересованным видом как бы говорил: «Ну, а дальше-то, дальше?..» Но миссионер Франц Георгиевич принял темп, заданный заезжим собеседником, и решил в свою очередь отмолчаться, мол: «Ты ответь-ка мне что-нибудь, когда с тобой старший по возрасту да по чину господин разговаривает, да не делай из меня дурака».
Винсент поймал этот посыл на лету и послушно подыграл.
– Ах, Франц Георгиевич, – светски протянул он, то ли не осознавая, что вследствие некоторого акцента «светскость» его имеет зловещий, почти угрожающий характер, то ли не заботясь об этом, – вы же были на концертах, слушали музыку. Меня слышали, музыкантов моих… – Доверительную московскую разговорную инверсию Винсент освоил сполна. – Ну что, за спиной моею говорят, будто бы я нот не знаю? Так насвистите мне тут или наиграйте что-нибудь, или пластинку вон поставьте, так я вам партитурку мгновенно на салфетке распишу. Что еще? Что вместо моего оркестра играет граммофон? Нет, два граммофона, в левой и в правой кулисе? Что у меня связи в высоких местах? Так у вас, дражайший Франц Георгиевич, они выше. И места, и связи, – тут он показательно задумался.
Франц Георгиевич, наливавшийся кровью с такой же скоростью, с какой за минуту до этого бледнела мадемуазель Мари (теперь наблюдавшая происходящее, с увлечением кусая платочек, губы и щеки), молчал.