Почему Алексей Петрович Брюсов принял Винсента Ратленда, неизвестно. Связей с внешним миром он давно не поддерживал, а Винсент приехал в Девлетово без всяких рекомендаций: просто явился в дом, сообщив камердинеру, что такой-то желает видеть графа Брюсова. Но он уже приходил так и к отцу Бенедикту в Макао, и к мажордому Карлуша в Лиссабоне, просто был он необременительно убедителен, и не было дверей, которые перед ним не открылись бы… Новость была не в этом, а в старом графе.
Старик сидел в кресле, стоящем как-то боком к камину, и не двигался. Кресло напротив было пусто. Камердинер ничего не объяснил посетителю, провел его в гостиную и закрыл двери. Старый граф посмотрел на визитера полумертвым взглядом и даже не шевельнул головой. Винсент понял: он давно и надежно парализован, и, может, хотел бы воспротивиться визиту незваного гостя, да не мог. Тогда дирижер молча прошел в комнату и остановился перед креслом, где сидел граф.
Граф был очень стар. Но тем не менее в его внешности было все, чего ожидал посетитель: сухие породистые черты, орлиный нос и властный взгляд, непримиримый в своей беспомощности. Убранные в косицу седые волосы, собственные, не парик, по прежней придворной моде. Изящный темно-синий сюртук и белоснежная сорочка. И снова: пронзительные, темные, ненавидящие глаза. Быстро окинув старика взглядом и обозначив приветствие наклоном головы, Ратленд перевел взор на семейный портрет над камином.
На портрете этот же мужчина, только лет на сорок моложе, был изображен с прелестной девочкой на коленях, волосы его были темно-русы, а за спинкой кресла стояла, положив одну руку ему на плечо, а второй придерживая дочь, прекрасная женщина, жена Алексея и мать Надежды. Девочка была беленькая, волосы ее завиты смешными взрослыми буклями, схвачены атласными лентами и перевиты жемчужными нитями, глаза сияли синим – темно-синим, почти черным, она была похожа на принцессу, готовую жить вечно, как в сказках. Вот и нашлась, значит, Наденька.
* * *
Она была единственным ребенком Алексея Петровича и Веры Ивановны Брюсовых. Алексей Петрович, женившийся поздно и дождавшийся появления ребенка, когда уже перестал надеяться на появление наследника, любил шутить про Веру, Надежду и любовь, только вот с матерью их мудростью-Софией вышло плохо. Девочку учили всему, чему положено учить благородную девицу, дома, подальше от нездоровых искусов пансионов и столиц. Отец обожал Наденьку, баловал и лелеял, при этом не замечая, что она выросла, и не допуская, что она сможет оставить просторы Девлетова и заинтересуется камнями и мостовыми столиц. Любящее родительское тиранство не помогло: пение Наденьки как-то услышали на благотворительном вечере и, пока родители выступавших беседовали друг с другом, юницу сманили в Большой – а она, хоть и любила папеньку всем сердцем, так же и боялась его, и потому не стала долго противиться. Все произошло неожиданно. Вечером семья Брюсовых еще сидела за ужином, а на следующий день Алексей Петрович уже искал дочь по окрестным оврагам и лесам, боясь обнаружить где-нибудь ее изуродованный труп или, что еще хуже, не обнаружить ничего: Голосов овраг-то – вот он, рукой подать. Вера лишь молча глотала слезы.
Совсем скоро выяснилось: буквально в то самое время, что Алексей Петрович лично прочесывал куст за кустом окрестные леса и банки, лютуя среди челяди, проморгавшей драгоценную Наденьку, драгоценная Наденька с блеском дебютировала на сцене Большого театра Джильдой из «Риголетто». Секрет продержался целый месяц – сработал театральный заговор, тайна, преданно соблюдавшаяся вокруг молодого сопрано всеми, кто понимал, какую жар-птицу удалось заполучить на сцену. Помогли нейтральный псевдоним певицы и густой сценический грим. Но утаить подобное шило в московском мешке было невозможно. Существовали завистники (вернее, завистницы), частный сыск (в сыск нечастный Алексей Петрович не обращался), газеты, и уже очень скоро граф Брюсов понял, что новоявленная дива императорского Большого, божественная Надежда Холодова, и есть его пропавшая дочь.
Она могла бы сказать! Но он бы никуда ее не отпустил…
Как она это сделала? Наверняка был сговор с матерью, с Верой. И Вера, и Надежда его обманули. Предали любовь. Кому он мог сказать это? Кто бы понял его? Никто, кроме Веры и Надежды, но они… уже предали. Тогда Алексей Петрович, не сказав ни слова жене, поехал в Первопрестольную и вечером пошел в театр. Давали «Аиду», ее и пела Надежда Холодова. Слушая оперу, сидевший в ложе Алексей Петрович с совершенным спокойствием понял, что его Наденька делает сейчас то, для чего создана, что никто не может делать это лучше нее, что ничего иного она делать не должна и что ее место – здесь и на других, еще более славных сценах. Наденька была проводником божественной гармонии, она не могла не брать ее там, наверху, и не отдавать ее здесь, людям. Она не светилась от счастья на аплодисментах, не растворялась в игре; Алексей Брюсов с ползущим по спине холодком наблюдал, как она играет, точно и профессионально, не «вживаясь в роль», не изображая из себя Celeste Aida
[82]
, а воссоздавая необходимый образ ровно настолько, насколько он должен был дополнять звук. Он увидел, как она красива. Как похожа на Веру и на него. Увидел, что она выросла и понимает, о чем поет. С гордостью отметил в ее осанке поистине королевскую стать, как положено по роли и… Брюсову происхождению. «А как же я? – скользнула жалкая, одинокая мысль. После всего, что я для нее сделал, что я ей дал, после того, как я ее любил, – что, не вспомнит, не заскучает, не раскается? Ведь это же я, я главный человек в ее жизни, не этот Радамес, не дирижер и не какой-нибудь тенор, который… – Алексея Петровича пробило дрожью. Да не утеряна ли дочерью честь?! После того как он – он! – так ее берег!»
Захлебывающийся черной желчью, добела раскаленный от гнева и унижения, он явился за кулисы, раскидал пытавшихся придержать его театральных хлопотунов, в каждом из которых видел любовника молодой примадонны, ворвался в гримерку певицы Холодовой и… не сумел, не захотел и не стал играть в благородство. Надавал пощечин, прокричал, что она ему больше не дочь, что он проклинает ее и все, что она отныне произведет на свет – будь то музыка или дети, и что для него она умерла. Не одобрил бы такого губительного драматизма и недалекой поспешности великий предок, но слово – не воробей. И – как не было Наденьки Брюсовой…
Поначалу казалось, что отцовское проклятие не работает. Надежда снимала скромную квартирку на Трубной, ни с кем не откровенничала, романов не заводила, букеты принимала, а подарки – ни-ни, и жизнь ее проходила между Театральной и Трубной площадями. В театре ее берегли, но старались не беспокоить: все знали, что молодая примадонна оставалась такой же домашней девочкой, какой пришла в театр, только у этой девочки теперь не было дома. Она плохо сходилась с людьми, а на попытки ухаживаний отвечала столь недоуменным распахиванием синих глаз, что охотники за актерками скоро оставили ее в покое. Надежда стала настоящим ангелом Большого, будто абсолютной музыкой, воплощенной в голосе. Чистая, холодная, спокойная. Никто не узнал, что отец не пустил ее на похороны матери (Вера зачахла и сошла в могилу вскоре, после того как семью их расколола молния мужниного проклятия и, как будто в злую насмешку над дочерью, через десять дней после ее восемнадцатилетия). Вскоре стало ясно, что ничто не волновало молодую диву, помимо театра. Псевдоним был выбран на редкость удачно.