Магистр докурил последнюю сигарету «на этом берегу», поднялся и… как передать это одним лишь многоточием? Обнаружил, что находится лицом к лицу с Машенькой Ордынцевой. Мадемуазель Мари стояла перед ним, как некогда, подняв голову, чтобы удобнее было смотреть ему в глаза, и от неожиданности совершенно очаровательно приоткрыв губы.
Машенька стала, безусловно, старше, чем в 1905 и 1916годах, но… Ратленд с удивлением понял, что она почти не стала старше, как и сам он. Он практически не менялся после тридцати–тридцати пяти лет, как будто достигнув какого-то идеального для себя физического состояния, вот и Машенька… Неужели Машенька достигла идеала тогда, в Москве? Или тогда, под Верденом?
– Mademoiselle Marie, – наконец произнес Ратленд с неожиданной для самого себя торжественностью, понимая: нельзя было рассчитывать, что ему удастся с ней не встретиться. Хотя бы потому, что он увидел ее тогда под Верденом в зеркале в костюме медсестры и дал зарок ее найти. А нашла-то его она, да не просто нашла. Это потом он дал себе зарок больше ее не искать, и вот…
– Maître Rutland, – прошептала в ответ Машенька, как будто признав, что называние человека по имени вполне успешно заменяет приветствие.
Магистру очень захотелось демонстративно посмотреть на реку и проверить, находится ли там Страттари, краснеет ли на реке его несуразная кардинальская шляпа, и какое выражение лица преобладает сейчас под ее широкими полями. Но делать этого было нельзя: чем черт не шутит – Машенька могла проследить взгляд и увидеть эту картину. Да и Страттари был бы слишком доволен своей проделкой, потому что хотя наглый демон еще и не был на посылках у Ратленда во время его революционного «московского периода», он, кажется, знал о магистре все. То, что сейчас ноги привели мадемуазель Мари именно к этой скамейке над Тибром, было его рук делом.
– Вы так и не поехали к родителям… в Саратов, – констатировал Ратленд, ненавидя себя и все-таки не в силах удержаться. Воспоминание о встрече с Машенькой под Верденом вырезало из его памяти, словно ножом. Вот именно. Он не помнил Вердена. – Правильно сделали.
– Да, – подтвердила Машенька, улыбаясь, – вы даже не можете представить, насколько правильно. Большевики устроили охоту на наших оркестрантов… Ваших оркестрантов. Но, насколько мне известно, все музыканты уцелели и хорошо… неплохо устроились в Европе. Один только Кузьма – помните, тот, что ловил поклонников, которые прыгали в яму с букетами? – так вот, Кузьма куда-то пропал. Не хотел бросать театр, защищал его как… как барс. Ну, – наклонила голову Мария, – как медведь. Раскидал кучу народу и ушел в леса. В партизаны.
– «Кучу народу», – повторил Ратленд, будто пробуя забытый язык на вкус. – Спасибо за рассказ, мадемуазель Мари. Я очень рад за наших коллег.
Осенью в Риме тепло, что бы ни говорил вам Страттари; собственно, в Риме, любимом городе демонов, тепло даже и в январе, но все-таки налетевший ветер был прохладным. Мария поежилась, запахнула легкий плащик, вздохнула, секунду подумав, взяла Ратленда под руку и вымолвила с неожиданной смелостью (правда, на всякий случай глядя на Тибр, но не видя там Страттари – он ушел по делам):
– Послушайте, маэстро, давайте вы уже научитесь, наконец, подавать руку даме, не только когда вокруг холодная декабрьская ночь, стреляют и ей угрожает смертельная опасность.
– Давайте без «давайте»? – Ратленд просто на крейсерской скорости входил назад в полузабытый язык и сейчас вдруг заподозрил, что вошел слишком далеко. Чем входить, нырять в эту… материнскую речь, не лучше ли срочно отправить Марию куда-нибудь подальше отсюда, немедленно, прямо сейчас?
…Они уже сидели за круглым чугунным столиком с шаткими ножками в стиле ар-деко возле кафе «Трастевере», и мадемуазель лакомилась клубникой со сливками. Она периодически прерывалась на рассказ о войне и революции, и опять о войне, о госпитале, о своей жизни в Париже, о работе с Дягилевым и об уроках музыки, всегда почему-то нужных детям во всех странах мира. Рассказывала Мария так, что события выглядели непрерывной цепью увлекательных приключений – благословенное юношеское ощущение собственной бессмертности, слава богу, так и не оставило ее.
– А вы что ж, всё как прежде? – вдруг прервала она себя, устремив на своего бывшего дирижера такой прямой и бескомпромиссный взгляд, что Ратленд еле удержался, чтобы не отпрянуть. Он очень отвык от русских.
– Что «как прежде»? – переспросил он опасливо. – Если вы о музыке, то я бросил ее так же, как и вы («как и вас», – исправила за него фразу Мария). – Иначе вы бы обо мне слышали, – все-таки не удержался он.
Мария рассмеялась, пробормотав: «Ну, конечно, как я могла забыть…», а потом вдруг обиделась.
– Я не бросала музыку, – заявила она. – У меня есть…
– …фортепиано, – закончил Ратленд, успевший взять ее руку и повернуть ладонью вверх. – Какое счастье, что вы отказались от арфы. Мало того, что вы так и не научились на ней как следует играть, да еще и щеголяли всю дорогу этими ужасными профессиональными загрубелостями на пальцах.
Он отпустил ее руку.
– Да… – протянула Машенька, потупив взор, и потянулась освобожденной рукой к его левой скуле, но бывший маэстро снова перехватил ее.
– Нет, – сказал он. – Нет, милая Машенька, на мне уже давно нет никаких порезов, и кровь по мне не течет.
– Это вам так только кажется, – прошептала мадемуазель Мари, снова опуская взгляд в вазочку с клубникой. – Есть вещи, которых не видит никто, кроме меня. Даже вы.
Ратленд вернул ее руку назад во второй раз, никак не комментируя это заявление. Неловкая пауза попыталась воцариться, но потерпела фиаско.
– Так я имела в виду – вы все так же питаетесь только кофе и бессонными ночами? – вернулась Машенька к своему неверно понятому вопросу (перед Ратлендом стояла чашка кофе).
– Машенька, Машенька, дорогая моя мадемуазель Мари, ну что за беда такая у русских женщин, почему вам всегда надо о ком-нибудь заботиться? Право, обо мне заботиться не надо, и сейчас еще больше… не надо, чем тогда. Я совсем забыл русский язык.
– Не только русских женщин, – пробормотала ничуть не обескураженная Машенька, берясь за горячий шоколад. – И надо, маэстро, еще как надо. А то ваша Трубная площадь так и ходит вокруг вас, как тень вокруг солнечных часов.
– Солнечные часы, в отличие от меня, стоят на месте, Машенька, – возразил Винсент с каким-то сюрреалистическим чувством – подобные разговоры в подобном антураже были в его жизни раньше совершенно немыслимы. – Ваше эффектное сравнение хромает.
Машенька пила шоколад, стараясь по ошибке не взглянуть в сторону его прислоненной к спинке стула трости с таинственным серебряным зверем вместо рукояти. Он никогда не хромал, но она прекрасно помнила про его простреленное запястье и откуда-то знала о раненой ноге, и как бы умело они ни избегали в разговоре случая в маковом поле, прекрасно помнила, в каком состоянии обнаружила его на водительском сиденье машины, съехавшей с Дороги жизни. Ну, что ж…