Народу, однако, набралось изрядно. Барон Трибу из Общества спортивных игр, директор водолечебницы доктор Ноллар, Анжелика Бораневски, которую теперь, с тех пор как она стала генеральным директором шинного завода «Бора-Пнэ», распирают не только силиконовые протезы, но и заботы, пятеро нотариусов из конторы Сонна, трое аптекарей, чета рыбных торговцев, фининспектор, «Дом прессы», отель «Бо-Риваж», поставщики и клиенты, представитель фирмы «Боленс», делегация от моего отделения Лайонс-клуба, фотограф из «Дофине либере», директор нового супермаркета (отныне мой сосед) и генеральша Добрэ – эта отдает дань вежливости моему отцу, поскольку тот присутствовал на похоронах ее мужа в 1968 году. Мэрия отрядила Андре Рюмийо, уполномоченного по похоронам; из Зрелищного комитета его выперли, и теперь он цепляется за эту последнюю должность. Торговая палата прислала венок. Явились, по собственному почину, даже месье и мадам Понше; мы не встречались с ними с самой свадьбы – такова была воля Фабьены; разобижены они и на этот раз – дочь никому их не представляет. Так что они заняли позицию у входа перед кропильницей и накидываются на каждого входящего с рукопожатием: «Родители жены». Первыми срывая соболезнования, они сияют от удовольствия и угодливо улыбаются, как трактирщик богатому посетителю.
Фабьена простудилась ночью под открытым окном и без конца сморкается. Люсьена это шокирует. Он самолично сочинил надпись для своего венка, вон он на почетном месте у скамьи, на которую сейчас водрузят гроб: «Лучшему из отцов». Это, пожалуй, перебор. Но Люсьен страшно горд.
Рядом с Дюмонселями, сидящими на два ряда дальше семейства покойного, примостилась Тереза Туссен. Она переступила порог церкви первый раз после обращения в иную веру. Из кармана у нее демонстративно торчит «Вестник Тибета», на груди приколот медальон с улыбающимся Далай-ламой – все говорит о том, что она присутствует здесь как вольный слушатель и только ради меня.
Одиль из деликатности села по другую сторону прохода, отдельно от Жана-Ми с братьями. Это она, с разрешения Фабьены, которая петь не умеет, выбрала песнопения. Самые трудные. Накануне сутки отрабатывала их перед зеркалом – ее одну будет слышно в общем хоре.
Часовня наполнилась чуть ли не до отказа, пришло человек сто. Я и не подозревал, что у меня столько знакомых. Будь моя воля – я бы из них всех позвал десятка полтора, не больше. И прибавил трех-четырех, кого здесь нет, а было бы так приятно увидеть. Лица из прошлого: потерянные из виду друзья, мимолетные подруги… Может быть, они тут, но слишком изменились и я не узнаю их. Вообще средний возраст собравшихся великоват для моего поколения. Должно быть, у тех, кто помоложе, хватает других дел. Или они послушались мою сестру и не стали нарушать «сугубо семейную обстановку».
Певчий ломающимся голосом объявил, что церемония начинается, и призвал всех к тишине. Под стихарем у него надет синий спортивный костюм – вечером тренировка по регби. Аббат Кутан прокашливается и произносит несколько слов в сломанный микрофон: когда священник говорит, он не работает, а когда замолкает – пронзительно свистит.
– Эймерик, меня слышно? – осведомляется кюре, возясь с выключателем.
– Черт бы драл эту хрень! – отзывается певчий и стучит микрофоном по алтарю – усиленный звук громом отдается под сводами.
Рабочие от Бюньяров нечаянно оказались донельзя точны: покачивая гроб, как лодку, они переступили порог часовни ровно в три, с последним ударом колокола. За ними шел сын Жана-Гю, маленький очкарик, вызвавшийся нести на подушечке мои награды. Это была идея Фабьены. Поначалу меня эта затея раздражала, теперь же я получше узнал свою жену и оценил ее тонкость – она хотела тайно почтить мое чувство юмора. На малиновом бархате поблескивали герб города – мне присудили его как победителю конкурса на лучшее оформление витрины к Олимпиаде – и почетная медаль 120-го транспортного полка, которую я получил во время армейской службы за декорации и постановку рождественского спектакля для детей офицеров.
Сынок Жана-Гю медленно вышагивает за гробом, успевая поворачивать голову направо и налево, чтобы кивнуть или подмигнуть всем своим приятелям. У левого переднего носильщика развязался шнурок – я жадно жду, что будет, но все обходится. Когда лакированный сундук проплывает мимо Одили, она краснеет и отворачивается – увы, причина мне известна.
«Трианон» плавно приземляется на козлы. Бюньяровские работники раскладывают сверху несколько венков для красоты и удаляются в боковой придел.
В часовне появляется Альфонс. А то я уж начал беспокоиться. Запыхавшись, он катит перед собой инвалидную коляску. Вот не знал, что, кроме нас, у него есть кто-то из близких. Он пристраивает своего инвалида около кропильницы – мои теща с тестем освободили место, переместившись в первый ряд – и заботливо вытирает своим носовым платком стекающую у него изо рта слюну.
Кюре вздевает на нос очки, наклоняется над магнитофоном и включает Баха. Левая половина крыши начала протекать, люди жмутся и уворачиваются от капель, раскачиваясь совсем не в такт органным переливам. Кюре, видя это, указывает им на сухие места в правой стороне, однако там все занято – многие сообразили заранее. Заорал чей-то ребенок. Генеральша Добрэ клюет носом. Месье Рюмийо роняет приличествующую случаю слезу, стараясь попасть в объектив фотокорреспондента. Директор водолечебницы, человек занятой, прикрываясь молитвенником, заглядывает в электронный блокнот.
– Что мне тут делать? – дряблым голоском спрашивает гость в коляске.
Альфонс наклоняется к нему и шепчет на ухо:
– Разве вы не узнаете? Это же Жак Лормо, выпуск семьдесят седьмого года, семнадцать с половиной баллов по французскому и четырнадцать по латыни!
Боже мой! Это месье Мину! Гроза всей школы… Монтерлановская осанка, негнущаяся нога и грохочущая по каменному полу подкованная железом палка. Во что он превратился! Право, иногда стоит умереть пораньше из простого человеколюбия…
– Четырнадцать по латыни, – механически повторяет старый учитель.
Насколько я понимаю, Альфонс нарочно вытащил его из богадельни и привез сюда, чтобы у меня на похоронах, кроме собратьев по торговому цеху Экса, присутствовал свидетель моих блестящих успехов в науках, которые, пойди я по материнским стопам, открыли бы мне дорогу в университет. Не могу передать, до чего меня тронуло такое отношение. Для Альфонса мои возможности не исчерпывались витринами и картинами. Он принимал в расчет потенциальные пути, на которые я не осмелился ступить. Сегодня все шоры спали: робость, лень, страх потерять свободу, – и неосуществленное будущее уравнивается в правах с настоящим. Вряд ли кто-нибудь понял порыв Альфонса, но мне он от этого еще дороже.
– Это надолго? – забеспокоился месье Мину.
– Ему так приятно, что вы пришли. Он так часто вас вспоминал.
– Тише вы! – шипит на Альфонса соседка.
– Я близкий родственник, – возражает он.
Из того, что он шепчет на ухо месье Мину, я понимаю, что он регулярно навешает инвалида и держит его в курсе поэтической жизни города. Когда-то именно Мину, с которым Альфонс познакомился в школе, на родительских собраниях, ввел его в Комитет друзей Ламартина. Благодаря ему он может, предъявляя визитку, гордо представляться пациенткам и служащим водолечебницы: «От меня отказались родители, зато я признан общественно полезным».