И вправду, Тепейяк благоухает, и я оказываюсь посреди усыпанных розами кустов. Богоматерь поясняет, что это розы из Кастильи, так любимые монсеньором Сумаррагой: они напомнят ему о его саде в Мадриде. Я срываю дюжину цветков, заворачиваю их в полу своего плаща, чтобы по дороге не привлекать ничье внимание, и вновь стучусь в ворота дворца.
Слуги узнают меня, отказываются впускать внутрь, а потом замечают розы, и это столь потрясает их, что они отводят меня в покои епископа, который тем временем принимал знатного идальго и семью индейских рабов, взывавших к его суду в вольном переводе сочинителя Хуана Гонсалеса. Все оборачиваются и смотрят на меня. Я рассказываю, что привело меня, театральным жестом разворачиваю свою тильму, розы падают на пол. Всеобщее изумление. Все впериваются в меня, не обращая ни малейшего внимания на розы. Встают на колени, крестятся. Потом поднимаются, окружают меня, ощупывают, и монсеньор Сумаррага приказывает слугам снять с меня плащ. Тогда-то я и обнаруживаю изображение пресвятой Девы, проявившееся на моей тильме. Продолжение тебе известно.
Мечте трехдневной давности, охватившей мое воображение в приступе тщеславия, суждено было сбыться, и вот я уже поднимаюсь на холм, а следом за мной и епископ в парадном облачении, с распятием и каменщиками. Он просит меня показать точное место явления. И в тот миг, когда я указываю ему на скалу, где обычно видел Деву, в подтверждение моих слов в этом месте начинает бить ключ – но с этого момента уже начинается легенда: работа сочинителя Хуана Гонсалеса, первым, на свой лад, увековечившего мою историю на бумаге, приукрасив, добавив и вымышленных подробностей, и сенсаций, и набожного рвения, и жеманности, представив меня тем бесхитростным восторженным младенцем, каким меня и запечатлели все последующие поколения. Все дошедшие до вас письменные свидетельства – Nican Mopohua, Nican Motecpana, Codex Tetlapalco, Tira de Tepechpan, заключение церковного расследования 1666 года – черпали вдохновение в сочиненной легенде, оттеняя преувеличения сочинителя и с каждым разом нанося на мой персонаж очередной слой мистической наивности для поддержания рвения.
На протяжении тех семнадцати лет, что мне оставалось провести в обличье Хуана Диего, меня заточали, обучали и выставляли на всеобщее обозрение, дрессировали смиренно и в мельчайших подробностях, до бесконечности повторять, как на испанском, так и на науатле, как для следователей из Мадрида, так и для богомольцев со всех концов Мексики, рассказ о моих встречах с Девой, и в тот день, когда я в семьдесят четыре года наконец умер от старости, я посчитал, что честно заслужил вечный покой рядом со своей любимой. Но небеса решили иначе: я оказался пригвожденным к стене внутри своей тильмы, пленником в глазах Богоматери, заодно с остальными очевидцами «чуда с розами»: Сумаррагой, его слугами, идальго, индейской семьей и Хуаном Гонсалесом; застывшими силуэтами, ставшими не больше чем пустыми отражениями, ведь, полагаю, всеобщее забвение, раз никто не возносил им молитвы, никто не умолял их о помощи, не удерживал их в прошлом земном воплощении, позволило их душам попасть в рай, врата которого, по причине моей презумпции святости, закрыты для меня вот уже четыреста пятьдесят два года.
Вот она правда, Натали. Моя правда. Став узником сочиненной обо мне легенде, я обречен видеть все то, что видит Дева, следовать за направлением ее взгляда, слышать все, что говорится и думается вокруг ее, увы, нерушимого изображения. Чем же я заслужил это или что же должен был сделать, чтобы избежать такой кары? Ведь, поверь мне, Натали, это сущая кара. Единственную возможность хоть ненадолго вырваться из плена даруете мне, по каналам вашего сознания, вы, разбирающиеся в произошедшем со мной по всему земному шару, вы, думающие обо мне, вместо того чтобы возносить мне молитвы. Дружественно ли вы настроены или враждебно, озарены ли интуицией или ослеплены заблуждением, вы так благотворно влияете на меня… Вы ненадолго переносите меня в иные места и времена, вы каждый раз приглашаете меня в вашу эпоху, вы делитесь со мной вашим языком, вашей культурой, вашими верованиями или вашими сомнениями, вашими заботами, вашим одиночеством и радостью; вы на краткое мгновение возвращаете мне ощущение хода времени и позволяете вашими глазами видеть разные страны; вы возвращаете меня в настоящее, в мир, изменяющийся посреди людских повадок, остающихся прежними, но такими же непредсказуемыми для меня. Бессмертие, в моем случае, не открывает новых перспектив, не позволяет ни предсказывать будущее, ни оградить себя от иллюзий, ни дольше поддерживать вызываемый тобой интерес. Вы на время приглушаете мою обреченность, а потом переключаетесь на другие мысли, все меньше и меньше сосредоточиваетесь на мне, я вылетаю у вас из головы и вновь оказываюсь здесь, за моим бронированным стеклом над бегущими дорожками; наш краткий союз лишь вездесущность без последствий, сон; призрак освобождения, который я, из раза в раз, такова уж моя природа, принимаю за реальное избавление.
Но не на этот раз, Натали. На этот раз я задействую все твои силы; я не позволю тебе покинуть меня. Нет, не выдернув ниточку из моей тильмы, ты сумеешь опровергнуть чудо. Я знаю, что у тебя, с твоим опытом и твоими инструментами, есть способ вернуть мне свободу, и я сумею открыть его тебе.
* * *
Битый час микроавтобус трясет нас по ухабам и выбоинам разбитых дорог, ведущих в никуда. Заброшенные пустыри, выжженные солнцем холмы, свалки машин, деревушки наскоро сооруженных из бетонных блоков домов с крышами из волнистого железа, дороги, усеянные через каждые двадцать метров гигантскими «лежачими полицейскими», вызывающими у нас приступы тошноты. Отец Абригон, увлеченно комментирующий по ходу этой «пищеварительной» прогулки мельчайшие детали за окном, сообщает, что они называются «topes». Когда же я интересуюсь, почему этих «полицейских» так много, он отвечает, что земля очень сухая: как только кого-нибудь убивают, вместо того чтобы закапывать труп, его кладут поперек шоссе, заливают асфальтом, и получается вот такая горка, защищающая деревенских детей от превышающих скорость водителей. Улыбаюсь я одна. Либо у моих коллег отсутствует чувство юмора, либо они лучше меня знакомы с местными порядками.
Я надеялась воспользоваться поездкой для обмена некоторыми сведениями с остальными экспертами, но немец просит остановить микроавтобус каждые четверть часа, а в промежутках сидит, скрючившись и стиснув зубы, сосредоточившись на своих желудочных проблемах, историчка правит рукопись, перебравший пива «Корона» русский дремлет на заднем сиденье, а Кевин Уильямс тихо вопит по мобильному и уже в сотый раз повторяет некоей Венди, что он плохо слышит ее и вообще сейчас не время возвращаться к проблеме аквариума.
– А вот развалины Калитлахоака! – гордо трубит отец Абригон.
Он явно не знает, чем занять нас, пока мы не соберемся в полном составе для проведения экспертизы, вот и решил нас укатать. Микроавтобус останавливается перед заброшенной заправкой, мы минут десять, вывихивая лодыжки, плетемся под раскаленным солнцем по усыпанной щебнем тропинке и наконец подходим к куче камней, восстановленных армированным бетоном. Отец Абригон утверждает, что это останки пирамиды. Громко сказано. К нам бросается мальчишка в трусах и зеленой кепке, потрясая книжечкой с квитанциями и требуя оплаты за право обойти ее. Улучив удобный момент, я подхожу к немцу, который со страдальческим лицом держится за живот в ожидании новых спазм. Чтобы войти к нему в доверие, я предлагаю ему свои таблетки от болей в желудке и осведомляюсь, доводилось ли ему ранее исследовать тильму. Инженер-химик, в такт своим судорогам, отвечает, что работал с фотографиями и образцами волокна под инфракрасным излучением и его вердикт не подлежит обжалованию: изображение является составной частью полотна, любой наносной слой отсутствует, что делает невозможным как объяснение возникновения самого изображения, так и сохранности полотна; при исследовании под микроскопом не обнаруживаются ни следы работы кистью, ни единая трещинка – одним словом, агавовое полотно повело себя точь-в-точь как фотопленка, на обеих сторонах которой проявилось изображение Богоматери.