— Мы не знаем, — ответил Лорре. — Ничего не знаем. Так уж заведено. Мы полагаем, что это подстава.
— Но вы же сами сказали, будто вам известно, что Дагмар жива, мать вашу за ногу!
— Видимо, точнее было бы сказать так: нам известно, что жив тот, кто воспользовался ее именем, — мягко уступил Богарт. — Кто имеет на это право или не имеет. — Он подлил Стоуну чаю и весело продолжил: — Оба варианта нам годятся. В конце концов либо вы завербуете, либо завербуют вас. Весьма многообещающая ситуация для правительства ее величества.
Стоун закурил, пытаясь все осмыслить.
— Значит, с самого начала вы допускали, что я вернусь агентом Штази?
— Это один из возможных сценариев, — согласился Лорре.
— А меня собирались предупредить?
— Знаете, мы придерживаемся весьма полезного правила: без крайней необходимости своими соображениями не делиться.
— Значит, сидели бы и ждали — предателем я вернусь или нет? И такой и сякой сгожусь?
— Мы были бы готовы как можно дольше не препятствовать всякому развитию событий.
Стоун курил, прихлебывал чай и думал.
— Ладно, — наконец сказал он. — По крайней мере, теперь мы чуть лучше друг друга понимаем. Ну, поехали. Учите шпионить.
— Ничего мудреного. — Питер Лорре вновь обрел этакую покровительственность. — Кое-какие адреса, явка на случай провала. Денежные источники. Посольские коды и кое-что из международного права, если вдруг придется заявить о дипломатической неприкосновенности.
— Меня мутит от зубрежки права, — мрачно сказал Стоун.
— Ну да, вы пытались сдать адвокатский экзамен, — кивнул Лорре. — В министерстве иностранных дел вам не нравится?
— Мне нигде не нравится.
— Еще кое-что, мистер Стоун, — негромко сказал Богарт. Он уже вернулся в свой угол, откуда ощупывал Стоуна загадочным отстраненным взглядом.
— Да?
— Поначалу письмо вас растревожило — неужто фрау Штенгель жива?
— Да.
— В нем полно личных деталей, оно вселило надежду. Вы усомнились в его достоверности, лишь когда мы сказали, что автор письма, кто бы он ни был, агент Штази.
— Верно.
— Кто его написал, если не Дагмар Фишер? Наверняка вы об этом думали. Кто из ныне живущих настолько осведомлен о вашей юношеской привязанности, что сумел сочинить такое письмо?
Стоун выдержал паузу и лишь потом ответил:
— Знаете, я придерживаюсь весьма полезного правила: без крайней необходимости своими соображениями не делиться.
Дружелюбный нацист
Берлин, 1934 г.
В прибрежном баре Вольфганг играл на пианино.
Полного запрета на выступления евреев перед арийской публикой еще не было, но он старался не заострять внимания на своем расовом статусе. Хозяин бара, поклонник джаза, ни о чем не спрашивал, а Вольфганг ничего не говорил, играя за чаевые и выпивку.
Он хранил свою маленькую страшную тайну. Свой секрет, которого вроде как надо было стыдиться. И потому в нем и впрямь жил смутный необъяснимый стыд.
И года не прошло, как Гитлер получил власть, а евреи уже соответствовали портрету, созданному фюрером.
Он говорил: евреи — другие.
И они стали другими.
Он обвинял их в хитрой изворотливости.
И они стали хитры и изворотливы. Прятались. Таились. Стереглись. Шмыгали прочь, словно живучие крысы. Всегда начеку, всегда готовые исчезнуть, дабы никому не попасться на глаза и под ноги. Всеми силами скрывали свою подноготную.
Вели себя именно так, как утверждали Геббельс и Штрайхер.
— Наши души загнали в гетто, — говорила Фрида.
В маленьком баре с прокуренным потолком Вольфганг сидел за пианино. Прикрыл глаза и мысленно перенесся далеко-далеко.
Да, сэр, вот моя малышка. Нет, сэр, вовсе не пустышка.
[52]
В далеком двадцать пятом Ли Морс
[53]
обессмертила эту мелодию, но он играл ее иначе — медленно и раскатисто, точно душевный блюз. Далекий блюз. В далекой Америке.
— Привет, Вольфганг, — сказал голос за его спиной.
Тихий и даже ласковый, он, однако, вдребезги разнес задумчивость, словно принадлежал самому фюреру. И напомнил, кто тут паразит. Крыса. Испуганный таракан, рванувший к плинтусу.
Вольфганг открыл глаза и опасливо обернулся. Изящно одетый блондин лет под тридцать или чуть за тридцать. Губы под ниткой щегольских усов кривятся в сардонической понимающей усмешке.
На лацкане золотой значок члена нацистской партии.
Вольфганг отвернулся к пианино. Сведенные страхом пальцы не могли отыскать нужные клавиши.
Золотые значки имели только истинные нацисты.
Лишь первая сотня тысяч. Те, кто вступил в партию, когда вся нация отмахнулась от сумасшедшего Гитлера. Верные приверженцы, они презирали так называемых «сентябристов», толпами кинувшихся под знамена вождя после его первого успеха на выборах в сентябре 1930 года.
Этот золотой партиец знал имя Вольфганга. Следовательно, знал, что тот еврей. И при таком раскладе мог сделать с ним все что заблагорассудится.
— Раньше не слышал, чтобы ты играл на пианино, — сказал блондин.
— Теперь вот услышали, господин. — Вольфганг не сводил взгляда с клавиатуры. — Я был бы весьма признателен за пару монет или кружку пива.
— О, разумеется. Всегда рад выпить со старым другом. Кажется, ты предпочитаешь односолодовый виски. Верно, мистер Трубач?
Теперь Вольфганг вспомнил. Помогло старое прозвище, придуманное Куртом и подхваченное всей его компанией.
— Привет, Гельмут. — Вольфганг бросил играть и развернулся на табурете.
— Ну так-то лучше. — Гельмут подал Вольфгангу стакан со скотчем. Улыбка его была вполне дружеской.
Прошло одиннадцать лет, но Гельмут оставался таким же стройным, красивым и слегка женоподобным. Человек из прошлой жизни. Он почти не изменился, вот только отпустил усы.
— Давно не виделись. С «Джоплина».
— Да уж. Одиннадцать лет, — весело откликнулся Гельмут.
— Для тебя — одиннадцать. Для меня — вечность.
— Ну да, — кивнул Гельмут, но тем и ограничился.