За исключением моей разгульной семейки, подумала я. Мы подняли бокалы за жизнь. С первого же глотка таинственный опьяняющий букет этого коктейля показался мне весьма опасным.
— Ариэль… — Зоя произнесла мое имя с каким-то почти собственническим оттенком. А его причину объяснили ее следующие слова: — Поскольку твоя мать хранила наши родственные отношения в тайне, то, вероятно, тебе неизвестно, что именно я выбрала для тебя это имя? Догадываешься ли ты, в честь кого тебя так назвали?
— Вольфганг говорил мне, что это древнее название Иерусалима и что оно означает «Божественная львица», — сказала я. — Но мне всегда казалось, что меня назвали в честь низшего стихийного духа, светлого духа воздуха — Ариэля, которого закабалил маг Просперо из шекспировской «Бури».
— Не совсем так… Ты была названа в честь другого духа, который позже притопал вслед за этим, — пояснила Зоя. Потом она процитировала по-немецки:
Ariel bewegt den Sang in himmlisch reinen Tonen;
Viele Fratzen lockt sein Klang, doch lockt er auch die Schonen…
Gab die liebende Natur, gab der Geist euch Fliigel,
Folget meiner leichten Spur! Auf zum Rozenhiigel!
— «Ариэль поет и играет, ммм, на арфе, — перевела я. — Если Природа дала тебе крылья… следуй за мной в розовые холмы». Откуда это?
— Из «Фауста», — сказал Вольфганг. — Эта сцена происходит на Брокене, одной из вершин Гарца, в так называемую Вальпургиеву ночь, древний германский праздник, описанный Гёте в этой трагедии. Говорят, что это «ночь очищения леса» — огнем.
Зоя взглянула на Вольфганга так, словно его пояснение было далеко не исчерпывающим. Потом с присущим ей очарованием бабуля выдернула-таки чеку из своей ручной гранаты.
— Да, в «Фаусте» есть такая очищающая сцена, когда светлый дух Ариэль очищает Фауста от горечи и страданий, которые он причинил другим, — сообщила она мне. — Частенько, заметь, Фауст вредил людям ненамеренно, в поисках высшей мудрости, как маг. Кстати, это был любимый отрывок Везунчика. Он заливался слезами всякий раз, когда слышал его. — Помолчав, она добавила: — Большинство людей не осознает, что он умер в канун мая — в ночь на тридцатое апреля тысяча девятьсот сорок пятого года. То есть он покончил с собой, как и Ева, в канун Вальпургиевой ночи.
— Какой Везунчик? — недоумевающе спросил Вольфганг, и я вспомнила, что он пропустил тот ланч, когда Лаф поведал нам, какое милое прозвище дали в нашей семье этому самому отвратительному в мире тирану. — Хотя тридцатое апреля тысяча девятьсот сорок пятого года достаточно известная дата: в тот день Гитлер совершил самоубийство. Так это он Везунчик?
— Да уж, — цинично бросила я. — Своеобразный друг семьи, по всей видимости. Удивительно, что ты не знаешь.
Но дальше мне предстояло узнать то, что я сама с большим удовольствием пропустила бы мимо ушей.
— Не то чтобы друг, — вставила Зоя с потрясающей невозмутимостью. — А можно сказать, практически член нашей семьи.
Пока я приходила в себя после такой новости, она продолжала:
— Вы должны понять меня: я знала его с раннего детства. В действительности Везунчик был самым обычным человеком со средними способностями, происхождением и образованием, но понимал, что его великая сила заключается в простоте. Именно она, по-моему, так страшила многих, поскольку в ней заключалось нечто первоосновное, вызывающее неосознанный отклик в душе каждого человека. Но для Везунчика это был не просто массовый гипноз, как многим хочется думать. Сама его натура была архетипична, и он затрагивал сокровенные струны души. — Она помолчала и сухо добавила: — В конце концов, не сам же он спускал курок тринадцать миллионов раз… он даже не отдавал никаких письменных распоряжений. Везунчик понимал, что ему достаточно лишь дать людям почувствовать, что им позволено выпустить на волю их скрытые желания — то, что таится в их душах.
Мне стало нехорошо. Зоя холодно смотрела на меня суровым, строгим взглядом, потягивая свое сливовое шампанское, выглядевшее как кровь. Солнце вдруг словно перестало греть. Видно, правду говорили Лаф и другие наши родственники, предупреждая меня, что Зоя была типичной сторонницей нацистов. Но то были отвлеченные предупреждения, а сейчас я сама сидела перед ней, попивая названный в ее честь коктейль, и слышала, как эти мерзкие слова слетают с ее губ. И уж конечно, раньше я не знала, что эта эсэсовка приходится мне родной бабушкой! Неудивительно, что Джерси не желала рассказывать о ней! Мне ужасно захотелось сбежать. Но вместо этого я сжала зубы и собралась с духом. Я осторожно поставила свой бокал с этой багряной отравой и, расправив плечи, смело взглянула на Зою.
— Давайте уж определимся: по-вашему, нечто «первоосновное» и «архетипичное» побуждает человека к геноциду? — спросила я. — Вы считаете, что ваш приятель Везунчик был славным малым с некой своевременной теорией? Вы полагаете, что нам не хватает лишь какого-то высочайшего разрешения, чтобы народные массы опять с песнями последовали за фюрером? Что ж, тогда позвольте мне сказать вам, леди, что во мне нет ничего первоосновного, архетипичного, метафоричного или генетически заложенного, что заставило бы меня предпринять какие-то действия, если я предельно глубоко не осознаю, что и ради чего хочу сделать.
— Я уже достаточно прожила на этом свете, — спокойно сказала Зоя, — чтобы понять, какие силы высвобождаются при погружении на такие предельные глубины — в том числе, как ты поняла, и те, что пробуждаются манускриптами Пандоры. Поэтому позволь мне спросить тебя: разве не ты сама захотела побеседовать со мной? Значит, ты «полностью осознаешь», что за дату вы выбрали для нашей сегодняшней встречи — двадцатое апреля тысяча восемьсот восемьдесят девятого года? Сегодня ровно сто лет со дня рождения Адольфа Гитлера. Это что, случайное совпадение?
С совершенно жутким чувством я заставила себя смотреть в чистые, просто ледяные глаза моей ужасной бабушки. Но к несчастью для меня, она еще не закончила.
— А теперь я скажу тебе то, чему ты должна поверить. Кто не способен трезво оценить Адольфа Гитлера, тот не сможет понять ни Пандору Бассаридес с ее манускриптами, ни истинных мотивов, движущих die Familie Behn.
[71]
— Я надеялась, что Вольфганг вам все объяснил, — холодно ответила я. — В Париж я приехала только по одной причине. Я считала, что вы — единственная из ныне живущих, кто может раскрыть мне тайну наследства Пандоры и многочисленные секреты, окружающие нашу семью в связи с этим наследством. Я не собиралась слушать нацистскую пропаганду, а приехала узнать правду.
— Понятно, моя девочка: тебе хочется разложить все на правду и ложь, добро и зло, черное и белое. Но в жизни все иначе, и так повелось испокон веков. Эти семена заложены в каждом из нас. Они подпитываются друг от друга и растут бок о бок. И если уж речь идет о нашей семье — твоей семье, — то правда состоит в том, что глупо отворачиваться от чего-то такого, что ты не можешь аккуратно разложить по соответствующим полочкам. Порой не так просто отделить пшеницу от плевел, даже когда урожай уже собран.