Убитый горем Джагиндер совсем отдалился от Савиты и смотрел на нее в ужасе, словно это она виновата в случившемся. Он предавался одиноким раздумьям в спальне, и речь его становилась сердитой и злобной. Рюмочки вскоре сменились стаканами, а стаканы — целыми бутылками. Целые ночи проводил он вдали от жены, наедине с бутылкой.
Савите хотелось растоптать его.
Даже ее мать, приехавшая в гости из Гоа, ничуть не развеяла тяжелую атмосферу, что установилась в доме Митталов, словно июньский зной.
«Не вешай носа, лапушка, — успокаивала мать, с деликатным чмоканием попивая чай. — Тебе просто нужно с этим смириться».
Но Савита не унаследовала от нее эту капризную черствость, а потому замкнулась в своем мрачном мирке, поклявшись больше оттуда не выходить. Но затем ее золовка Ямуна погибла где-то на индийско-пакистанской границе, и в семье вновь наступил траур. Пару недель спустя Маджи вернулась с малышкой Мизинчиком, и это бессрочное пополнение издевательски напомнило Савите о ее собственной утрате.
Наконец Савите обрыдла добровольная изоляция. Утерев слезы, она накупила сногсшибательных золотых украшений на целых двадцать два карата, с надменными эмалевыми павлинами, и пригласила на обед подруг. Улыбка не сходила у нее с лица. «Какое чудесное ожерелье!» Чмок-чмок. «Джагиндер купил… Ой, девочки, он такой милашка». Как ни в чем не бывало. Десять — ноль в пользу Савиты.
Она загоняла страх глубоко в себя: Савита не верила в то, что смерть дочки — случайность.
Тут явно не обошлось без нечистой силы.
Поэтому она приказала запирать ванную по ночам на засов: Савита до смерти боялась, что злобный дух, сгубивший ее ребенка, по-прежнему прячется там.
Гулу остановился перед забегаловкой, где подавали только чоле масала
[87]
нут с карри да поджаренный хлеб, — в народе ее называли «Везунчик Дхаба». Изнутри популярный кинодуэт Аши Бхосле и Кишора Кумара
[88]
горланил песню «Йе Раатэн, Йе Мосам». Запись то и дело прерывалась: душными предмуссонными ночами часто случались перебои с электричеством. Вначале Гулу подошел к тележке паанвалы
[89]
у закусочной, которую обступили мужчины. Одни ждали паан, другие прикуривали сигареты от тлеющей веревки на тележке, а большинство попросту гапшаппили, то бишь обменивались новостями. Все фамильярно закивали Гулу.
— Ну и ну, — сказал один, с пучком волос на бритой голове — признаком высшей касты. — Во всем городе отключили электричество, а на свадьбе у дочери министра от света ослепнуть можно.
— Эти негодяи обирают народ без зазрения совести.
— Даже позавтракать нельзя, пока они сами не нажрутся.
— По городу везде темно, как в твоей заднице, и ни один вентилятор не пашет, — произнес другой мужчина, похлопав Гулу по спине.
— А новобрачным устлали путь розами аж на десять километров! — добавил Гулу.
— Брешешь, сволочь, — со смехом выругались мужчины, возмущаясь такой расточительностью, и губы их зарделись от паана.
Паанвала — пухлый мужик с блестящей кожей, подведенными глазами и тилакой
[90]
от переносицы до самых корней волос — погладил ряд золотых пуговиц вверху курты. Его пальцы мелькали над влажной красной тканью в стальном блюде с листьями бетеля. Обрезав края листа, он намазал его соком лайма, а затем наполнил толченым супари
[91]
, кардамоном и щепоткой табаку. Наконец, свернув паан в аккуратный пакетик, сколол его гвоздичкой.
Гулу засунул паан в рот и выдавил зубами первый кисло-сладкий, едкий сок. С довольным видом он кивнул и побрел к «Везучнику Дхабе» — на встречу с другом детства Хари, что ославился на весь город как Хари Бхаи — «Браток Хари». Они сели за столиком на улице — прямо под черными тучами, заволокшими небо.
— Как дела в чавле
[92]
, Бхаи? — спросил он, намекая на трущобы, где жил Хари и откуда он правил своей контрабандистской империей.
— Ты прикинь, этот бахэннод
[93]
Рену затащил в постель жену моего соседа. Пришлось позвать Тантриста Бабу. Он щелкнул кнутом и сказал, что нашлет на Рену духа — прямехонько в лунги
[94]
, чтоб у него больше никогда не встал. Ха! Так этот бахэнчод брык на колени и ну канючить прощения!
Гулу смущенно усмехнулся и сплюнул на землю.
— Ты чего? — спросил Хари. — Сохнешь по той своей шлюшке Чинни?
Гулу щелкнул языком:
— Да нет, не по ней.
— Ну, значит, по второй, — ухмыльнулся Хари. — По рыбачке.
— В молодости я был очень красивый, брат. Все люди говорили: «Тебе в кино бы сниматься, Гулу». Вот так прямо и говорили. Если б я только попробовал, может, моя судьба сложилась бы иначе.
— Против судьбы не попрешь. — Хари вытащил пачку биди
[95]
, завернутых в газету, и прикурил одну.
— Неужели у нее судьба такая: устроиться в бунгало, влюбить меня в себя, а потом пропасть бесследно? — спросил Гулу, наморщив лоб.
Хотя обоих наняла Маджи, миры их редко соприкасались. Айя жила и работала в доме, а Гулу — на улице. Все эти годы они поддерживали связь лишь одним способом: каждое утро Гулу покупал красновато-оранжевую календулу, которую айя прикалывала к волосам. Тысяча цветов — как тысяча признаний в любви.
— Будто пламя, яр.
— Я собирался на ней жениться, брат. Копил деньги. Говорил себе: вот еще полгода, пять месяцев, четыре… А потом…
Гулу вспомнил низкий голос Маджи и ее срочное требование: «Отвези на вокзал и отдай эти деньги».
— По дороге я сначала думал лишь об одном: «Наконец-то мы наедине!» Я так давно просил бога Ганешу об этом одолжении. Хотелось просто попросить ее руки! Я понимал: что-то случилось и ее уволили, но не хотелось расспрашивать. Пока молчал, все оставалось по-прежнему. Ну, типа антракта в кино…