Камера наезжала — план укрупнялся, укрупнялся. Наконец становилось понятно, что мы видим фигурки детей — в лохмотьях, босые, они тащились по бесплодной равнине где-то в Сахаре. Впереди с тяжелым грузом на спине шел некто в капюшоне. То здесь то там на всей протяженности этого столь мучительного для глаз шествия дети увязали в песке, умирали. Изображения умерших растворялись на фоне пустыни, пожранные огромными безжалостными дюнами.
Потом тот, в капюшоне, шедший впереди, останавливался и простирал руки в стороны, радуясь чему-то увиденному впереди. Затем следовал резкий монтажный стык, а за ним — снятый перемещающейся камерой общий план высокой каменной стены, кладущей предел пустыне. Еще один резкий монтажный стык. Теперь дети, взявшись за руки, стоят на коленях вдоль стены. Перед ними — тот, кто привел их сюда; он скинул капюшон и оказался все тем же пулеметчиком в маске. Он снимает со спины тяжелый груз. Это пулемет. Он готовит его к стрельбе — грядет массовая бойня. Его лицо в маске заполняет экран. Лающий треск стрельбы становится все громче и неистовее, поднимается до жуткого звериного воя, а потом затихает, будучи вытеснен звуками виолончели, исполняющей «Прощай, дрозд», — теперь очень медленно, словно погребальную песню.
Из этой музыки возникает женский голос — поначалу просто шепот, — произносящий французские слова. Этот голос, наложенный внахлест на музыку, стал звучать параллельно своему собственному эху, повторяя слова стихотворения, — я смог разобрать далеко не все. Голос — теперь я понял, что он принадлежит Ольге, — принялся монотонно распевать одну-единственную навязчивую строку, повторяя и повторяя ее снова и снова, пока ее с окончанием пленки не унес ветер пустыни. Я успел уловить слова «О Prince de l'exil», и голос замер.
Ольгу я увидел лишь в нескольких последних кадрах — она оставалась на экране не больше девятнадцати секунд. Она и в самом деле в молодости была необыкновенной красавицей. Но Каслу здесь вовсе не требовалась ее красота. Ему просто требовался эффектный ход. С ног до головы облаченная в белые одеяния, она сидела с младенцем на руках на фоне безжизненного лунного пейзажа. Их позы повторяли позы персонажей пиеты
{252}. Сквозь эти две фигуры просвечивал снятый двойной экспозицией пейзаж пустыни, заявлявший о своем неумолимом присутствии. Но за ними, едва различимые на фоне темнеющего неба, виднелись глаза, взирающие на эту сцену с бесконечной жалостью. Это были глаза не Ольги, а Сильвии Сидни — наконец-то они оказались на своем месте.
Умирающий ребенок шевельнулся на руках Ольги. Ее рука погладила его лицо, тело. Потом крупным планом мы видим: она снимает что-то с ребенка. Черви. Личинки. Они укрывают ребенка живым саваном. Все ее усилия тщетны. Глаза женщины наполнены слезами. Обмякшее тельце в ее руках исчезает на глазах, пожираемое червями до костей, до праха. В последнем кадре она простирает руки. Прах — все, что осталось от ребенка, — сыплется сквозь ее пальцы, он уносится ветром и смешивается с безликим песком пустыни. Экран темнеет. Заправочный конец пленки со множеством царапин. Конец.
Через тридцать лет после съемок этого эпизода Ольга все еще помнила слова, сопровождавшие его. Я записал за нею эти строки, пока Клаус заправлял следующую часть катушки.
J'ai plus de souvenirs que si j'avais mille ans…
Je suis un cimetière abhorré de la lune
Où comme des remords se traînent de long vers
Qui s'acharnent toujours sur mes morts les plus chers.
Что в приближенном переводе означало нечто вроде:
У меня больше воспоминаний, чем набралось бы
и за тысячу лет…
Я — кладбище, ненавидимое луной,
Где черви корчатся, как угрызения совести,
И питаются телами моих любимых.
И еще одна строка, которую распевает Ольга в самом конце:
О Prince de l'exil, a qui l'on a fait tort
О, Король изгнанников, вынесший столько зла…
Хотя эпизод, в котором присутствовала Ольга, и продолжался всего несколько секунд, в нем была одна новинка. При первом просмотре я с раздражением заметил волосок на линзе — он дергался там на протяжении всего эпизода, увеличивался в размерах, становился уродливым пучком, плясавшим над ее лицом. Чем дольше он там подрагивал, тем больше действовал на нервы. Наконец, когда пленка кончилась, пучок пополз вниз, завершая эпизод, и исчез с затемнением. Я решил, что его вынесло из проектора, но все же перед вторым показом попросил Клауса на всякий случай протереть линзу.
— Линза была чистой, — сказал он мне, — Грязь на самой пленке. Я помню это еще с прошлого раза.
Как такое возможно? Почему Касл не устранил такой очевидный дефект на окончательном материале?
— Это сделано намеренно, — сказал Клаус, — Если внимательно посмотреть на пленку, то вы увидите, что это анимация. Об этой новинке я вам и говорил.
Ольга заговорщицки подмигнула.
— Один из трюков Макса. Я ему сказала, когда первый раз посмотрела, что тут брак. А он в ответ: «Ты когда-нибудь замечала, как раздражает грязь на объективе? Может быть, мне тоже хочется поиграть на нервах у зрителя. Как мисс Бумби на тумбе»
{253}. Ты не знаешь, что он имел в виду?
Я узнал после второго просмотра. В уродливом грязном пучке было что-то паучье, действующее на нервы. Казалось, оно ползет вниз, пытается достать Ольгу, затащить ее в свою паутину. В конечном счете так оно и произошло. При покадровом просмотре я увидел эту анимацию в развитии. Волосок разрастался в паутину, оплетавшую нить за нитью изображение Ольги, пока то не исчезло вовсе. От этого сцена становилась еще напряженнее — такое же чувство возникает, когда слышишь высокий непрекращающийся скрежещущий звук. В этом волоске было что-то гораздо большее, чем мог уловить глаз, — в этом я не сомневался.
Хотя я и знал, что фрагмент из «Сердца тьмы» продлится не более двух минут, но вдруг понял, что жду показа с растущим нетерпением. Если бы я не видел раньше первую сцену, возникающую теперь на экране, то наверняка испугался бы. Это была та самая жуткая ограда из отрубленных голов, которую Касл и Зип снимали в Мексике. Сцена завершалась, насколько мне помнилось, пожиранием камеры, исчезающей в глотке последней из голов. Только на сей раз сквозь наступившую темноту пробивались языки пламени.
Перед пламенем находилась масса потных, почти обнаженных тел; они корчились, крутились, ритмически извивались — пьяная оргия танцующих дикарей. Звуковая дорожка почти не сохранилась, но и этого хватало, чтобы получить представление о том, что планировалось: какофония бешеного барабанного боя и воющих голосов. Похоже на звуковое сопровождение, которое Касл придумал для «Доктора Зомби» и которое ему не разрешили использовать. Возможно, он сохранил эту запись и использовал ее здесь. При нормальном качестве впечатление должно было быть ошеломляющим.
Рядом с костром, вокруг которого и совершался ритуальный танец, к вбитым в землю столбам были привязаны две женщины и двое мужчин, они напрягали мышцы, пытаясь вырваться из пут. Это были чернокожие в одних набедренных повязках, их лица искажал страх: глаза безумные, рты открыты. Для непрофессиональных актеров они блестяще изображали абсолютный страх. Вокруг них вертелась фигура в причудливом одеянии — насколько я понял, это был шаман, пугавший пленников, каждому по очереди сующий в лицо что-то похожее на слоновий бивень, устрашающе заточенный на конце. Я вспомнил, что в повести Конрада речь шла о торговле слоновой костью в глубинах черной Африки — часть всепроникающей черно-белой символики этой книги; но я не сомневался: ничего похожего на этот ритуал у Джозефа Конрада не было.