— Интересно, профессор Гейтс, что вы понимаете под идеей жертвы. Несет ли она вообще для вас нравственную нагрузку. А если я вам скажу: то, что вы видели через мультифильтр, это грязная пародия на ритуал жертвоприношения, почитаемый нашей церковью с древних времен. Станет ли это вам после моих слов понятнее? Боюсь, что нет. Вам нужно гораздо глубже разбираться в нашей теологии, чтобы понять, каким оскорбительным нам представляется эта гнусная карикатура. Но даже если бы эта вещица и не была богохульственной, мы никогда не смирились бы с тем, что в фильме — в каком угодно фильме — на всеобщее обозрение выставляется символ нашей веры.
Наконец-то я слышал то, что меня интересовало, — стоило раздразнить священника, и из него вместе с раздражением выплескивались и кое-какие горестные факты о последних днях Макса Касла.
— Но почему? Ведь вы учите своих воспитанников делать кино.
Тон доктора Бикса стал уничтожающе нравоучительным.
— Кино — это светское искусство, и у него свое предназначение. Оно не должно посягать на священные доктрины, в особенности если единственная цель режиссера — создать эстетическими средствами то или иное ощущение.
— Вы и правда считаете, что Касл не ставил перед собой никаких других задач? Мне стало известно, что он относился к кино очень серьезно. Он хотел, чтобы оно стало комментарием к современному варварству, бунтом против цивилизации. Мне думается, он искал наиболее действенные образы, чтобы сказать об этом.
На лице доктора Бикса застыла ухмылка, которая призвана была сообщить мне, что мои слова неубедительны.
— И чтобы сказать такую важную вещь, герр Кастелл счел возможным увязать священные символы нашей веры с пьяными дикарями и стриптизом.
Я решил, что лучше дать задний ход. Речь вот-вот могла зайти о вопросах доктрины и теологии, а в них я плавал. И потом, в мои задачи не входило защищать Касла от его духовных наставников. Но я отважился на последнее замечание.
— Некоторые члены вашей церкви считают Касла пророком. — Я произнес эти слова вопросительным тоном, чтобы они не звучали утвердительно. На лице у доктора Бикса появилось выражение крайнего недоверия. Испугавшись, я смягчил мое замечание. — По крайней мере, от одного члена вашей церкви я такое мнение слышал.
— Хотелось бы узнать — от кого.
Не желая стать доносчиком, я не назвал Саймона, предпочтя быстро сдать позиции.
— Может быть, я его неправильно понял.
Доктор Бикс снисходительно повел плечами.
— Могу вас заверить, Макс Кастелл останется в анналах нашей церкви по другим причинам.
К тому времени, когда мы вернулись в покои доктора Бикса, он взял себя в руки и снова предстал гостеприимным хозяином. Он предложил мне перед сном последнюю рюмочку бренди и, к моему немалому удивлению, извинился.
— Вы должны меня простить, если я сегодня временами впадал в дурное расположение духа. Я считаю эту пленку оскорбительной. Она знаменует крах того человека, на которого мы возлагали большие надежды. Может быть, теперь вы лучше представляете себе, почему наша церковь была так недовольна Максом Кастеллом.
Опасаясь, что его дружелюбное настроение может быстро улетучиться, я поспешил поблагодарить его за предоставленную мне возможность посмотреть пленку, а потом решил попробовать — вдруг повезет.
— Я уверен, вы понимаете, насколько мультифильтр был бы полезен в моих исследованиях. К тому же и статья о Саймоне была бы закончена скорее.
Бровь доктора Бикса взметнулась вверх — он взвешивал мою просьбу.
— Несомненно. Несомненно. Я подумаю, сможем ли мы это устроить.
Я заранее поблагодарил его за услугу, на которую почти и не рассчитывал, и допил бренди. Доктор Бикс провел меня в отведенную мне комнату на том же этаже, что и его кабинет. Безукоризненная чистота и уют сочетались там со скудной по-монашески обстановкой. Единственным украшением помещения был мальтийский крест над кроватью. Хотя я и чувствовал себя разбитым после полета и напряженного разговора, занявшего целый вечер, я сразу же сел и записал все, что узнал. Я не хотел упустить ни слова. Если только я не ошибался, последнее отсутствующее звено в истории Макса Касла было найдено.
Осенью 1941 года он отправился в Цюрих, надеясь выпросить у сирот деньги на постановку «Сердца тьмы». Надежды было мало, можно сказать вообще никакой, но в этот тяжелый для него период жизни ничего другого ему не оставалось. Возможно, сироты, надеясь вернуть заблудшую овцу домой и преподать Каслу хороший урок, намеренно ввели его в заблуждение, дав понять, что соглашение возможно. На самом деле шансы на это равнялись нулю, хотя богохульство, которое сироты узрели в касловской версии «Сердца тьмы», и не было преднамеренным — я не сомневался. Иначе он не стал бы показывать им эти отрывки. Скорее всего, он настолько отошел от своей церкви, настолько погрузился в собственное искусство, что уже не чувствовал, где кончаются его эстетические воззрения и где начинается религия. А может, ему просто стало все равно.
По крайней мере, на уровне догадки я смог уловить символику этого маленького фрагмента гораздо лучше, чем о том догадывался доктор Бикс; мои исследования катарской истории кое-чему меня научили. Касл хотел до предела начинить ключевую сцену священным ужасом. Поэтому он пустился во все тяжкие и решил показать все, на что способен. Он выбрал самый откровенный из знакомых ему образов жертвы и искупления: извечный любовный роман между дроздом и дамой Софией. Из того, что мне сказал доктор Бикс, я пришел к выводу: катары по-прежнему отправляют священный обряд, двусмысленно отражающий эротическую встречу между истинным Богом и слабым человеческим разумом, который покушается на божественное откровение, рискуя его осквернить. Был ли этот ритуал столь же откровенно сексуальным, как подавал его Касл в своем фильме? Был ли он на самом деле (я думал об этом с содроганием) столь же убийственно кровавым? Вероятно, нет, хотя я уже и отказался от попыток угадать, что для сирот приемлемо, а что — нет.
Так или иначе, но Касл в своих собственных режиссерских целях перешагнул черту, используя идеи и образы, на которые его церковь наложила табу в изначальном, первобытном смысле этого слова. Для него таинства веры являли собой материю, к которой искусство вполне может обращаться. Он не видел ничего святотатственного в том, чтобы использовать любовный танец дрозда и белой женщины для того, чтобы напитать примитивный ритуал конрадовских дикарей жизненной силой и энергией. Я вспомнил замечание Карстада: «Любая мировая религия восходит к культам плодородия и любовным празднествам». Закосневший фанатик вроде доктора Бикса вряд ли признал бы это — я уж не говорю об использовании этого факта в кино для воздействия на аудиторию неверующих.
Я мог себе представить, какое отчаяние овладело Каслом, если он решился на столь дальнее путешествие, чтобы сделать предложение высокомерным иерархам катарской церкви. Даже если бы ему и удалось добраться до Цюриха с этим жалким фрагментом фильма, его миссия была обречена на провал. У властей, заправлявших в церкви, иссякло всякое терпение по отношению к Каслу. У кино «свое предназначение», — сказал доктор Бикс. Он имел в виду, что кино — инструмент для манипулирования сознанием зрителей, средство воздействия на психику миллионов неверных. Только это и ничего больше. Для доктора Бикса художники вроде Касла и Данкла были всего лишь исполнителями, обязанными беспрекословно подчиняться своим руководителям. Касла неизбежно должны были выпроводить с пустыми руками.