Итилет. Ясноокая. Какое славное имя…
– Воистину щедрую Богиню чтит саккаремский народ, – кивнула мать Кендарат. – Ваша небесная покровительница знает, как сделать, чтобы хижина стала дворцом.
– Святое слово ты молвишь, добрая госпожа. Наша Итилет выросла умницей и красавицей. Никто из имеющих дочерей не взыскан от милостей Богини больше, чем мы.
– Никто из имеющих дочерей… – медленно повторила мать Кендарат. – Поправь меня, добрая Айсуран, если я превратно толкую ваши законы. Верно ли говорят люди, будто в Саккареме нажитое родителями наследуют лишь сыновья?
И умереть, имея лишь дочерей, всё равно что умереть бездетным, добавил про себя Волкодав. По глубокому убеждению венна, это был не закон, а сущее беззаконие, отдававшее святотатством.
– Верно, – вздохнула горянка. – Поэтому-то я и ходила украшать святую могилу. Вымаливать у Богини ещё и сына значило бы самым недостойным образом испытывать Её благосклонность. И я дерзнула молиться лишь о добром муже для моей Итилет. О славном парне, не нашедшем доли в отчем краю. Он пришёл бы к нам и стал ей супругом, а нам в нашей старости – почтительным сыном…
На этом Волкодав перестал слушать. Он дойдёт до деревни, и, может быть, горцы не сочтут за бесчестье сказать ему, где обжигались их подземные дзумы. Сколько уйдёт времени на то, чтобы задать вопрос и услышать ответ? Седмица, ну, две, вряд ли больше. Вникать в речи женщины, мечтающей ввести в дом наследника, было всё равно без толку. И вообще здешние дела никоим образом его не касались.
Дорога в очередной раз повернула, огибая каменный выступ. Её не зря устроили на бессолнечной стороне. Здесь дольше держался снег, но и ручьёв, готовых размыть хрупкий след человеческого труда, было поменьше.
– А вот и Девичья Грудь! – вытянула руку горянка. – Она видна и у нас, но отсюда кажется ещё величавей. Смотрите, как её целует юный рассвет!
Волкодав вскинул глаза. Далеко на юге, вырастая из размытой пелены облаков, невесомо парили в воздухе два алых лепестка шиповника. Две почти одинаковые горы удивительно правильной формы розовели в свете нового дня.
Пещера. Дымный чад факелов. Крылатые тени, мечущиеся по стенам…
Рассвет в горах ласкает дальний склон,
Как новобрачный – наготу девичью… —
хрипит лежащий на полу человек.
Невольник по прозвищу Пёс стоит рядом с ним на коленях, упокоив его голову у себя на ладонях. Стоять так очень неудобно и больно, но Пёс не шевелится, потому что лежащий на полу умирает. А Пёс – пока ещё нет.
Сперва её ступни лобзает он,
Оставив каждодневные приличья…
Никто не знает, сколько лет стихотворцу. И какое имя он носил в далёкой иной жизни. Попав в рудники, он, по примеру большинства, взял себе какое-то прозвище, но даже оно со временем стёрлось, потому что его стали называть просто Певцом.
Он давно уже не работник. Последние полгода он встать-то не может без посторонней подмоги, какое там рубить или оттаскивать камень. Его давно сбросили бы в отвал, но рабы прячут немощного, и господин Гвалиор им в этом потворствует. Многое в рудничной жизни шло бы ещё хуже теперешнего, если бы не господин Гвалиор.
Вот-вот его ладони обожгут
Округлые предгория коленей,
А взор уже спешит туда, где ждут
Ущелья и таинственные тени…
Костлявая грудь Певца с хрипом поднимается и опадает, он с мучительным усилием выталкивает каждое слово. Третьего дня сорвавшийся камень ударил его по спине, как вначале показалось – совсем несильно. Однако вскоре он перестал чувствовать ноги. Постепенно онемение расползлось выше, грозя добраться до сердца. И вот уже мгновения жизни Певца капают в пустоту, словно вода с векового нароста на своде пещеры.
Вся слава мира скрыта в тесной мгле.
Творя свою священную работу,
Рассветный луч восходит по скале
К преддверию божественного грота…
Надсмотрщик Гвалиор стоит у входа в забой. Он с кем-то разговаривает, негромко, но уверенно и твёрдо, так, чтобы сразу было понятно: здесь всё присмотрено, всё идёт своим чередом.
У рудокопа по прозвищу Пёс на руках и ногах кандалы. Его считают опасным. Такая жутковатая слава не возникает на пустом месте, но сейчас по щекам Пса текут слёзы.
И наконец, как песня, в тишине
Уже звенят ликующие крики,
И гордо розовеют в вышине
Атласные нетронутые пики…
Чуть приподняв голову, Пёс встречается глазами с другим каторжником, сидящим подле умирающего. Люди тут грязны до такой степени, что не сразу удаётся разобрать цвет кожи, но всё-таки видно, что Певец сжимает руку чёрного, как сажа, мономатанца. У невольника, бывшего когда-то вождём народа сехаба, на лице страдание. Они с Псом понимают один другого без слов. Они ещё помнят, что рассвет в горах не восходит от подножий к вершинам, а, наоборот, спускается с пиков в долины. Певец же – забыл.
«Мхабр!.. – из последних сил хрипит умирающий. – Как тебе… песня?»
Он судорожно хватает ртом воздух. Дыхание, о котором человек задумываться-то не должен, превратилось для него в тяжкую работу. Скоро она станет непосильной. Совсем скоро. Как только рождение песни окончательно состоится и напряжение отпустит его.
Пёс и чернокожий вновь переглядываются. Третий раб в забое, безногий калека, изо всех сил стучит по неподатливому камню молотком, чтобы тот, кого не пускает сюда господин Гвалиор, слышал: работа идёт. И правда всё под присмотром…
«Ты сложил прекрасную песню, друг мой, – тихо произносит мономатанец. – Мы будем помнить её».
– В чём же чудо вина, столь пришедшегося по вкусу солнцеликому шаду? – спросила любознательная мать Кендарат. Подумала и добавила: – Надеюсь, ты понимаешь, почтенная, что мы не подсылы, явившиеся выведать сокровенные тайны твоего народа?
– О да, – весело кивнула Айсуран, и Волкодав понял, что эта славная женщина чувствует себя в полной безопасности в обществе двоих малознакомых мужчин и удивительной странницы, не нуждающейся в защите от лиходеев. Айсуран же продолжала: – Должно быть, всё врут люди, болтающие, будто семена цветного халисунского хлопка были тайно вывезены из страны в долблёном посохе путешествующего жреца…
Сказав так, она, кажется, запоздало спохватилась, не наговорила ли при Божьей страннице лишнего, но Кан-Кендарат расхохоталась, ничуть не обидевшись. И даже Иригойен попытался улыбнуться непослушными, распухшими губами.
– Иные, впрочем, утверждают, – выговорил он, – будто мешочек с чудесными семенами был спрятан в роскошном платье высокопоставленной блудницы…
Теперь смеялись все, кроме венна. Причина их веселья упорно ускользала от Волкодава, зато он вдруг понял, что именно показалось ему неправильным в чертах этого парня. При вполне халисунских светлых волосах и голубых – насколько удавалось разглядеть сквозь заплывшие щёлочки – глазах у него было лицо мономатанца. Выпуклые скулы, форма лба, широкие ноздри, рисунок рта, излишне пухлого, на взгляд северянина… Влить бы в эту кожу глубокую медную черноту мибу или сехаба, получился бы благородный молодой вождь. Даже волосы не обязательно перекрашивать. Но черноте неоткуда было взяться, а без неё Иригойен выглядел неправильно и несуразно. Как тот рассвет, который напоследок восславил умиравший в подземелье Певец.