– Держи, не потеряй, – протянул он Верочке листок. – Это теперь вроде как твой код будет.
Верочка знала, что такое «код». Это как пароль, что известен только тебе и твоим лучшим друзьям. Это как в разведке.
– Спасибо, – тихо сказала она…
Верочка, держа руку с зажатым в кулачке драгоценным листком в кармане кофточки, шла бульваром, мимо трамвайного парка, к заводу, где работала мать. «Встречу и расскажу ей. Про код… Маме… – а потом добавила: – И дочке. Потом».
* * *
– Дочка у нее славная выросла, Катюша, общая наша любимица, – сказала Лялечка. – А Илюша, внук, – так тот вообще отличный парень получился. Красавец, добрый, умница и художник, говорят, неплохой. У него скоро первая большая выставка открывается. Может, сходим?
– Я – с удовольствием!
– А ты, Валентина, больше его пока не вызванивай, а коли уж совсем приспичит снова на Смоленское сгонять – такси вон вызывай, благо заработки позволяют.
– На Смоленское? – переспросил я. – На кладбище?
– Да так уж получилось, что и Платон там лежит, и Верочка, и Нинка моя. Мы когда в третий раз там, у могилок, сошлись – так и порешили съехаться, две бабульки одинокие. Теперь обе на моей площади обитаем, а ее хоромы на Ломоносовской сдаем – вместе веселей, да и приварок не мешает. Верно, старая?
Валентина кивнула.
– В следующий раз на кладбище с вами еду я! – заявил я Валентине. – Отца я, конечно, почти не помню, но посетить его могилу…
– С ней – это на полдня, не меньше, – предупредила Лялечка. – Ей же надо и в церкви всю службу выстоять, и у Ксении Блаженной помолиться. Хотя у нас тут свой храм теперь имеется, в двух шагах от дома.
– Мне там было чудо явлено, – тихо сказала Валентина. – И прозрение. А до того я как во тьме жила…
* * *
Она поправила фитилек, прогладила, слегка сплотила его пальцами и поднесла свою свечу к огню другой, поставленной кем-то до нее и догоревшей уже почти до медной чашечки подсвечника. Погруженный в желтое пламя кончик пропитанной воском нити вспыхнул и выбросил в воздух маленькое, пахнущее медом облачко. Она осторожно вдохнула его аромат, задержала дыхание и, прикрыв глаза, постояла так в который раз, и каждый раз, как внове, удивляясь совершенно особому вкусу воздуха, наполняющему церковь. Его можно ощутить только в старых русских храмах, где за сотни лет дым и тепло топящихся березовыми полешками печей, смешавшись с запахом горящих свечек, ароматом кадильных трав и лампадного масла, стали осязаемой частью благодати, снисходящей на каждого входящего под их своды. Валентина поставила свечу перед иконой и подняла глаза на образ. «Святой Николай-угодник, Господи Иисусе Христе…» – мысленно обратилась она и к святому, и ко Всевышнему. Она не умела молиться и никогда не крестилась на людях. Если бы ее спросили, отчего так, она не ответила бы, потому что сама не знала почему. Осенить себя крестным знамением Валентина могла только наедине с собой. Для нее, как для многих людей ее поколения, почти всю жизнь проживших в государственном безбожии, возвращенная вера была чем-то особо тонким и хрупким, почти интимным, не терпящим не только постороннего вмешательства, но даже присутствия и проявления. И, обращаясь к Богу, она просто думала о родных и близких ей людях, думала легко и светло, и ей казалось, что тем самым она, может быть, в чем-то помогает им, а может быть, от чего-то оберегает. Это чувство возникало у нее всегда, стоило ей только переступить порог храма.
Уже много лет Валентина приходила сюда в один и тот же день, вернее, почти в один и тот же. Иногда мешали какие-нибудь дела или обстоятельства, и тогда она приходила на несколько дней позже или раньше. Это было не важно. Важно было сюда прийти. Побывав здесь в первый раз, как ей тогда показалось, случайно, она, еще совсем молодая, не придала этому значения, просто была немного удивлена, и тем, что она, комсомолка, вместо того чтобы пройти мимо, вдруг повернула и вошла в церковь, и теми чувствами, которые она до того никогда не испытывала и которые открылись ей в этих стенах. А спустя ровно год она вновь очутилась перед уже знакомыми дверьми…
Валентина шла по Малому от Тучкова моста. На проспекте было жарковато и душно, начавшее клониться к западу, но еще высоко стоящее яркое солнце било прямо в глаза, и на Пятой линии она повернула к Смоленке, где вдоль реки росли липы и где можно было идти, укрываясь от назойливых лучей под их кронами. Она шла вдоль реки, поглядывая на воду, на редких лодочников, на заросшие травой склоны берега, наслаждаясь освежающей влажной прохладой, идущей от русла и вплетающейся в нагретый пыльный воздух. И тут, то ли из-за близости воды или из-за неожиданно громкого выкрика сидящего на противоположенном берегу старика, обращенного к проплывающему мимо в лодке мужчине, то ли потому, что рядом за кустами заплакал ребенок, а может быть, по причине всего этого вместе, Валентина вдруг во всей яркости и словно вычерченной рейсфедером четкости вспомнила ту реку, тех людей и их крики в тот день… Вспомнила и увидела как наяву… Из ее сознания совершенно выпало то, как она дошла до Камской улицы, как вошла на кладбище, и очнулась, оказавшись уже на ступеньках церкви.
За открытыми дверями храма была тишина. Она достала из сумочки косынку, повязала на голову, подобрала под шелк непослушные упругие пряди и переступила покрытый медной полосой порог. При входе, с правой стороны, в отгороженном старинной резной конторкой углу пожилая женщина, вся в черном, продавала маленькие иконки и свечи. Валентина заплатила за три свечи и, бережно держа их в руке, медленно пошла вдоль стен, глядя на образы и стараясь ступать как можно тише. Она остановилась перед иконой Николая-угодника, зажгла и поставила перед ним свои свечи и стояла долго, глядя на огонь, на тающий воск, думая о тех, для кого этот летний день далекого сорок второго блокадного года должен был быть днем спасения, а стал днем последним. Выйдя из храма, она знала, что не случайно оказалась год назад в этой, одной из самых старых в городе, церкви. Она знала, что вернется сюда снова…
…Собирались быстро. Накануне вечером Александра, придя домой и обнаружив в комнате одного Борьку, тут же, не снимая пальто, в которое куталась, несмотря на теплую погоду, вернулась на лестницу, спустилась на полпролета и выглянула во второй двор. Там, в колодце, образованном четырьмя стенами, из которых только одна имела окна и арку входа, а три другие по всей высоте были глухими, стояли друг против друга две старые садовые скамьи, облюбованные девчонками. Эти скамейки кто-то из молодежи притащил сюда еще до войны, и, когда зима закончилась и стало тепло, дети начали собираться там и сидеть часами. Стены были невысокие, всего в два и в три этажа. Они не загораживали солнца, и дворик был сухой и светлый. И сами по себе эти стены в глазах детей были красивые и таинственные, потому что облупившаяся почти полностью штукатурка обнажила старую кирпичную кладку и сделала их похожими на башни средневекового замка, а крошечные и узкие, местами зарешеченные или заложенные кирпичом оконные проемы кладовок и чуланов напоминали бойницы.
Александра, опершись рукой о подоконник, позвала: